Юность в Железнодольске
Шрифт:
Отец, ушедший с матерью за моей одеждой, вернулся пустой. Он был бледен и на вопрос шофера о том, что случилось, выругался.
В этот миг я ощутил неожиданную тревогу, пронырнул под мышкой у отца. Но он поймал меня за рукав толстовки, влез со мной в кабину. Я дрыгался:
— Пусти! К мамке, к мамке!
По дороге на переправу я ревел, зажатый им как в тиски. Однако стоило мне увидеть киргиза, въезжавшего на паром верхом на осле, башкирок, толкающих двухколесные, с кубастыми ящиками тележки, воронежских пышногривых битюгов, которые пятились от парома, таща повисшего на поводьях кучера, как я прекратил плакать, стал показывать отцу и шоферу на все, что меня привлекало, и
Катер, тянувший паром, работал с моторными перебивами. Он часто клал трос на воду; натягиваясь, трос стрелял каплями вверх. Пруд был маслянисто-тяжелый, хотя и зыбился. От вида этой неприютной воды так стало мне сиротливо, и такое я почувствовал стыдное раскаяние, и такая боязнь за маму одолела сердце, что я зажмурился, чтобы не видеть белого света. И мгновенно словно уплыл куда-то в смолу, тягучую, связывающую.
Очнулся я оттого, что кто-то навалился на меня и дует в ресницы, стараясь их разлепить. Сразу не разобрал, чье лицо надо мной. Пугаясь, лягнулся коленями и оторопел, узнавая мать.
— Вот они, лапушки, — запела она, целуя мои ладошки, — малиновые ноготочки, сахарные пальчики. Да разве ты нужен отцу? Мне только нужен.
Я обхватил ее за шею и никак не отпускал от счастья и от страха, что, если она встанет и уйдет на работу, больше я никогда ее не увижу.
Глава шестая
Целый день в бараке только и было разговору, что задули новую домну. Это известие передавалось из уст в уста торжественно, обсуждалось многозначительно взрослыми — кормильцами, стариками-домоседами, нянчившими малых детей, и даже нами, ребятней. Девчонок задувка домны не волновала, разве что Нюрку Брусникину, и то лишь потому, что ее отец Авдей был машинистом турбины на воздуходувке, обеспечивающей домны воздухом и паром, а может, еще и потому, что это интересовало Костю Кукурузина, с которым Нюрка собиралась пойти смотреть первую плавку чугуна на печи «Комсомолка».
Костя и меня приглашал, но я отговаривался: неохота у бабушки отпрашиваться, и мама, когда придет из магазина, забоится, что сунусь под раскаленный металл. Костя наверняка догадывался, что причина совсем не в этом, а в том, что он берет с собой Нюрку, однако не заговаривал об этом. У Кости было правило: никому не давать отчета, куда и с кем он идет. В своевольном поведении его было, однако, столько независимости и достоинства, что Владимир Фаддеевич предоставлял сыну полную самостоятельность, а Костя умело, без лишних трат и подсказок, вел их холостяцкое хозяйство. Учителя были довольны его успехами и дисциплиной. Что же до обитателей барака, их поражало, что Костя сам смастерил фотоаппарат и сделал электростатическую машину, дававшую молниевую искру. На это все барачные смотрели как на з а г л у м н о с т ь и как на талант, который дан не многим.
Я ушел в комнату, умоляя про себя Костю забежать за мной. Он забежал и, словно моя мольба передалась ему, удивленно промолвил:
— Серега, ты чего? Идти так идти.
— Ды, сынок, ды, красавец, — запричитала бабушка, оглаживая байку дымчатого пальто Кости, — не отпускай ты Сережу от себя. За руку ухвати да этак и держи. Ведь он у нас сорван. Ведь что он вытворял в Ершовке... На плуг падал. Кабы не знахарка...
— Слыхал, Лукерья Петровна.
— Ды, сынок, ды, умница, да он ведь один-разъединый у нас. Ведь ежели что, боженька ты моя, ведь светопреставление... За руку ухвати да этак и держи.
Мы поехали в трамвае. Вагон промерз, серым инеем обложило фанерный потолок, на стеклах наросла толстая снежная твердь; она в булатно-синих оттисках монет. Казалось, что едем неизвестно
где и куда, то ли по городу, то ли по степи, и нет здесь ни жилья, ни зверя на тысячи верст вокруг.Кондукторша пригрозила пассажирам, что принципиально не будет объявлять остановок, если граждане, набившиеся в тамбур, не возьмут билетов. А может, она не знает остановок? Или ей, стоящей на сиденье калошами, надетыми на валенки, не хочется протирать продушину, быстро затягиваемую ледком, и вглядываться через нее, что там, в мире, куда мы прибываем?
На одной из остановок народ, согласно толкаясь для разогрева, попер из вагона в оба выхода.
Мы выскочили прямо в дым. Ветер вытягивал дым из трубы агломерационной фабрики, пригибал его на бараки Пятого участка — они казались снулыми — и тащил в котловину завода, куда, подстегиваемая морозом, шла темная среди снега толпа.
Вахтер выудил нас из толпы: что-то, кажется, мы никогда не проходили мимо него? Мы стали уверять, что проходили, на Шестом, участке живем. И там он нас не встречал. Сам с Шестого. Пришлось сознаться. Он потеснил нас от ворот. Унижались, упрашивали — не пустил! Тогда Нюрка, не переносившая отказов, передразнила его; вахтер шепелявил.
Проехали на трамвае еще остановку. Долго трусили рысцой, прикрывая лица варежками, до каменных бараков Шестого участка. Отсюда, передохнув в затишье, бежали шапками вперед. Такая палящая стужа была в ветре, что только это и спасало, если двигаться в наклон, чтобы не захлебнуться. Взглянешь из-под шапки, обметанной куржаком, — перед тобой покрытая копотью, маслами, пеком, пробуравленная конской мочой дорога, газгольдер с красным хлестким флагом, угольная башня, задеваемая облачной рванью, дымы, пегие, грачиной черноты, ядовито-желтые, и выхлопы пара из тушильных башен, и его превращения в ледяные гвоздики, выпадающие со звоном.
Сбоку подступы к домне загромождены. Хаос кирпича, будок, грузоподъемных лебедок, решетчатой арматуры, стальных суставчатых труб, через которые мог бы пролезть десятипудовый боров. Подле железобетонного пня домны, куда Костя вывел меня и Нюрку, мы все трое, вконец ознобясь, наперегонки пустились к лестнице и поднялись на литейный двор. Точно такая же лестница подле первой домны, на которую Костя изредка брал меня, идя к отцу. Недавно Владимира Фаддеевича перевели на новую печь, и теперь он здесь и защитит нас, если будут прогонять.
Чуть забрезжил свет литейного двора, кто-то, молодцевато спускаясь оттуда, цыкнул:
— Вы зачем?
— Пионеры. Приветствовать! — крикнула Нюрка.
И едва мы взлетели наверх и шли мимо людей, стоявших группами у перил, Нюрка, когда намеревались нас задержать, зычно повторяла все то же, для убедительности выдернув концы галстука на отворот пепельной кроличьей шубки: «Пионеры. Приветствовать». Я шел за ней. Чей-то насмешливый бас заметил, что я не то что в пионеры — в октябрята, наверно, еще не принят. Она ехидно отозвалась:
— Ростиком не вышел.
Даже сегодня, когда ей должно было быть за это неловко перед Костей, она не обращала на меня внимания.
Я не умел, как она, уклонять взгляд от неприятного человека, если он смотрел, желая встретиться со мной глазами, потому, презирая Нюрку за это, я завистливо поражался ее способности начисто не замечать тех, кого она не хочет замечать.
Находчивость Нюрки немного смягчила мою нелюбовь к ней. Я даже на миг помечтал тогда, что она подружится со мной: ведь я хороший, и она не должна относиться ко мне равнодушно. Но ее ехидное «ростиком не вышел», предназначенное не тому насмешнику, а именно мне, резануло меня. Я понял: Нюрка жадно меня замечает, и не для чего-нибудь — для мести.