Юность в Железнодольске
Шрифт:
Куда делся Перерушев с мокрой Чирушкой и как мы очутились в комнате Додоновых, я тоже забыл. Зато я помню первое пробуждение в девятнадцатом бараке. Я на полу, бок о бок с матерью. Лежу на спине, а мать на животе, лбом в руки, ноги вразброс. Надо мной кисти скатерти. Где-то за этой скатертью шепоток — детский вперемежку со взрослым. Поворачиваюсь. Сквозь нитяные кисти вижу свесившихся с кроватей в подстольный полумрак двух девочек: одна с челкой до ресниц и со щелью меж верхними зубами, другая — крапчатый нос и выпуклые глаза. Девочка с челкой заулыбалась и кончиком языка заткнула щель меж зубами. Я не любил девчонок, но эта мне понравилась: смешно затыкала языком широкую щербину.
Девчоночье изголовье находилось по правую сторону стола, изголовье взрослых — по левую. Прилаживаясь к дырочкам в скатерти, я следил за тетенькой и дядькой. Он, как дочки, свесился под стол, молча кивал мне с улыбкой, но и с опаской, что забоюсь его, будто я был грудным, беспонятливым ребенком.
На холмах возле Ершовки валялись куски гипса. Разбиваешь гипс — он рассыпается на серые мерцающие иглы. Бросишь гипсовые иглы кому-нибудь за воротник или тебе бросят — ох и колко. У дядьки были какие-то гипсовые волосы: колючие, серые, мерцающие. Глаза еще чудней: словно он второпях умыл их подсиненной водой. Тетенька, упираясь подбородком в дядькино плечо, добродушно щерилась. Зубы редкие, как повыдерганные через один. Вот от кого у девочки с челкой щербина! Щеки у тетки ржавые-ржавые. Вот от кого у другой девчонки конопушки!
Дядька ниже свесился под стол, чуть не задевает острыми волосами половицы.
— Кто будешь?
Потешным делается перевернутое лицо. Однажды с яра я увидел себя в реке вверх тормашками, меня озадачил вид собственного лица, я стал его передразнивать и едва не свалился в омут.
Глядя на перевернутое дядькино лицо, я зажал рот. Когда же дядька заговорил, уткнулся в подушку. Проснулась мать и толкнула меня локтем.
— Смешинка в рот попала, — сказал дядька и опять спросил: — Кто, говорю, будешь?
— Председателев сынок.
— Озорник! А зовут?
— Сережа.
— Чей?
— Анисимов.
— А я — Петро Додонов, работник у государства.
— Чего это?
— Заковыристый вопрос. К примеру, мы всем бараком будем работать, а ты будешь находиться при мешке. Огромный мешок. Сколь ни клади, никак не набьешь. Пшеница — туда, домна и паровоз — туда, штуки ситца — тоже туда, доходы — также туда... Ты охраняешь мешок, распоряжаешься, платишь жалованье и выкидываешь в магазины хлебушек и товары. И получается: ты — государство, мы работники у тебя. Я, к примеру, на электрическом кране езжу.
— И я хочу.
— Я не для ради баловства. Я для ради дела.
— У-у...
— Ты не укай. На тракторе катался?
— Катался.
— Поглянулось?
— Меня папка подсадил.
— Ясно. Поглянулось. Он, трактор-то, из железа. Я помогаю железо делать. Стою в кабине крана. На вагонных платформах, лафетные называются, привозят стаканы. Большие — от пола до потолка! В стаканах раскаленное железо под названьем слитки, наподобие х р я к о в. Хряки эти задницами в дно стакана, а на пятачках у них крышки. Крышки я и снимаю, под кабиной крана штанги, в штангах прорези. Я выпускаю штанги. Смотри. — Утвердившись грудью на ребре кровати, он нагнул голову и начал как бы выпускать из плеч руки-штанги. — Выходит, я нужный для народа человек. Без меня пашню не спашешь, сатина не наткешь, хлеба в городе не испекешь. Тесто-то в железные формы сажают.
— Разговорился. Расхвастался. Разве с дитем можно про завод?
— Можно, Фекла. Мальчонке лет пять. К тому — с понятием. Слыхала: «Председателев сынок». Всем ответам ответ. Сережа, сам председатель-то где?
— В Ершовке. Нет, в мэтээсе, наверно. Он не председатель.
— То председатель, то не председатель.
—
Петро, отвяжись от ребенка!— Узнать хотелось.
— Много будешь знать — скоро состаришься.
— Я разве старый, Сережа? Тридцать годов.
— Старый. Моему папке тридцать три. Он старик.
— Кто говорит?
— Мамка.
Мать шевельнулась, но ничего не сказала. Я увидел по виску, что она улыбается в подушку.
— У мамы у твоей свое понятие. Вообще-то твой папа молодой.
— Он у нас сурьезный.
— Су-урь-езный? Хорошо.
— Его в мэтээс директором.
— Директором?
— Ага.
— Вон как!
Мать быстро перевернулась на спину и, хотя глаза чего-то страшились, радостным голосом поздравила хозяев с праздником: было воскресенье. Хозяева тоже радостно поблагодарили и поздравили ее, но за их словами, в которых было искреннее расположение, сквозило желание узнать то, что они хотели выведать у меня, да помешала мать.
— Не мой ли соловей вас разбудил?
— Ваш соловей пузыри носом пускал, когда наши синички проснулись.
— Намаялись мы в дороге. Я без задних ног спала. Нам-то что... Мы у добрых людей. Перерушеву худо, сызнова по жаре едет. Кобыла вдруг ожеребится. Домой приедет, кабы жену в гробу не застал. Оно бы и лучше ей умереть. Ребятни... Куда наплодила?
— Умереть — не шутка, — сказал Додонов. — Я в такие крупорушки попадал. Еще немного — и раздробило б. Другой бы на первом кедре удавился или камень на шею — и в бучило. Я? Ни-ни. Жить нужно до самого что ни на есть последнего поворота. Бывало, отчаешься: кончать надо. Мечешься, мечешься... Наелся или приветил кто, солнышко вышло... Помирать? Ни в какую!
Фекле, пока он говорил, не терпелось что-то возразить Марии, она разевала рот и кряхтела, сдерживаясь, чтобы не прервать мужа.
— Вот те на! — закричала она, дождавшись. — Матери на погост? Без матери погибель. Мужик мужиком остается. Вам бы только глотку залить вином и всякие удовольствия справить. Ребятишки для вас муравьи. Мать всю себя израсходует на детей. Лучше матери никого на свете не сыщешь. Правильно, девчонки?
— Правильно, — ответила старшая, с челкой.
— Ты дерешься, — ответила младшая, с конопушками.
— Вас не лупить — на загорбок заберетесь и не слезете, покуда взамуж не удерете.
— Высказалась? — спросил жену Додонов.
— Высказалась, — передразнила его Фекла.
Перед завтраком мать вытянула литровую бутылку водки, которую в Ершовке затолкнула в валенок. Петро, ходивший поразломаться на турнике, увидя водку, остолбенел. Словно в полусне, он сел к столу и смирно и грустно посматривал на бутылку. Фекла добродушно побранила его: сидит как заколдованный, на жену так никогда не глядит, как на бутылку. Зря «сухой» закон устроили только в Железнодольске, надо бы по всей России: больно много везде пьяниц и дебоширов. То ли дело женщины — не пьют, не курят, не злобствуют.
Моя мать склонилась над чугунной сковородкой с красноперками. Рыбки ужарились до коричневы и хрупкости, но она все переворачивала их, пристыженная, растерянная.
Фекла спохватилась, что, ворча на мужа, задела и Марию, и начала выкручиваться: выпить, конечно, можно, если в меру, оно даже пользительно. Скулы у нее заполыхали румянцем, она закрыла дверь на задвижку, захватила в щепоть за края жестяные кружки.
Я, Катя с челкой и Еля с конопушками принялись уписывать красноперок. Додоновы и мать подняли кружки. Наперебой предлагали выпить за знакомство, за все хорошее, за родителей. И без водки они казались весело-хмельными, а когда выпили, то стали еще радостней и склонялись друг к дружке, как давние знакомые, которым довелось свидеться через много лет. Меж ними возник какой-то чудной разговор. Но для них это было неважно. Главное было то, что вместе им приятно, что они хохочут и разговаривают.