Юрий Гагарин
Шрифт:
— Разрешите?
И только она положила руки — одну ему на ладонь, а другую на курсантский погон, как сразу стало легко и свободно. Тонкий запах сирени, теплеющий взгляд, и кружение, кружение, кружение, как с крыла на крыло: переверт, переверт, переверт. Платье — небо, а очи — дневные звезды, до чего же головокружителен, радостен этот полет! «Как вас зовут!» — «Валя…» И через два оборота: «А вас?» — «Юра. Вы учитесь или работаете?» Обычная, ничего не значащая перемолвка. Но он уже от нее не отходит. Танго, фокстрот, вальс-бостон… Первые такты девушке кажется, что не сумеет сделать ни шага, ни оборота, не из тех он красавчиков — безупречных танцоров. Но прислушался, приноровился и вот
Танцы до десяти. Проводить разрешено только до выхода, до КПП. А они, словно знают друг друга давно, как о решенном обоими:
— Значит, до следующего воскресенья? Хотите, пойдем на лыжах?
И открыто заглядывает в глаза. И пожимает руку не как провожатый, а просто как друг.
— Хорошо, на лыжах, значит, на лыжах…
И опять в казарму, где в курсантской бессоннице после бала дежурная синяя лампа видится яркой неизвестной звездой. Но коготок сомнения царапает душу: «Вот поеду домой, сниму свою летную форму, интересно, со мною «гражданским» пойдет танцевать? Валя Горячева… Назначили у телеграфа… Отпустили бы в увольнение». И дрожит, переливается светом надежды открытая им сегодня звезда.
В воскресенье свидание.
После кинотеатра заспорили о картине, мнения расходились, чуть было не поссорились. Шли в неловкости, молча. Возле дома Горячевых Юрий, словно бы спохватившись, взял руку:
— Значит, до следующего воскресенья? И знаете, куда мы пойдем?
— Куда?
И вспыхнули веселинки в озорноватых глазах. Сказал просто, не сомневаясь:
— К вам в гости…
Через неделю в Валином доме дым коромыслом. Иван Степанович, отец, подначивает: «Со сватами придет или один?» А сам на кухне постукивает ножом, пошлепывает по тесту — угощение будет на славу, недаром работает поваром в санатории. Мать, Варвара Семеновна, то подвинет белые занавески на окнах, то повернет кружевную салфетку на тумбочке, пыль смахнула с комода, которой не было.
И вот он, столь ожидаемый, сразу бросивший Валю в краску, голос с порога:
— Здравствуйте! Валя дома?
Сбросил шинель, снял шапку, расправил под ремнем гимнастерку и уже как свой:
— Пельмени? Могу помочь. Валя, прошу полотенце.
Повязал его фартуком, присмотрелся к Ивану Степановичу, взял рюмку, и вот уже ловко штампует тесто. Все в восторге, вот это парень — так быстро лепит пельмени!
«Здравствуйте, Валя дома?» Он обезоруживал своей доверительностью, простотой, откровением. Но это все на людях, а о сокровенном пока ни слова. Никто и никогда не узнает тех трепетных слов признания. Они шли навстречу друг другу осторожно, долго приглядываясь. И конечно, не вся правда осталась в воспоминаниях, адресованных всем.
Валентина Ивановна: «Сказать, что я полюбила его сразу, значит сказать неправду. Внешне он не выделялся среди других… Не сразу я поняла, что этот человек, если уж станет другом, то станет на всю жизнь. Но когда поняла… Много было у нас встреч, много разговоров по душам, долго мы приглядывались друг к другу, прежде чем, объяснившись в любви, приняли решение связать навсегда свои жизни и судьбы.
Как он сказал о своей любви? Очень просто. Не искал красивых слов, не мудрил…
«Любовь с первого взгляда — это прекрасно, — говорил Юра, — но еще прекраснее — любовь до последнего взгляда. А для такой любви мало одного сердечного влечения. Давай действовать по пословице: «Семь раз отмерь, один раз отрежь…» Он думал обо мне: не пожалею ли я, не спохвачусь, когда будет уже поздно передумывать…»
Юрий Алексеевич: «Все мне нравилось в ней: и характер, и небольшой рост, и полные света карие глаза, и косы, и маленький, чуть припудренный веснушками нос… Многое
нас связывало с Валей. И любовь к книгам, и страсть к конькам, и увлечение театром. Бывало, как только получу увольнительную, сразу же бегу к Горячевым на улицу Чичерина, да еще частенько не один, а с товарищами. А там нас уже ждут. Как в родном доме чувствовал я себя в Валиной семье».Однажды пришел на свидание хмурый, на Валины вопросы отвечал невпопад, было видно: хочет сказать что-то важное, но не решается.
— Что с тобой? — встревожилась Валя. — На тебе нет лица. Ты сам на себя не похож.
Юрий опустил глаза, дотронулся до руки, словно передавал ей токи своего настроения, вымолвил:
— Ты знаешь, Валюша, я решил оставить училище. Ты представляешь, еще два с половиной года. А ведь я уже взрослый. Даже более чем… У меня специальность. Пора помогать своим. А я все учусь, учусь… К чему? Для чего? Ну, буду летать. Конечно, я понимаю, мы — часовые неба. Я отстою свой пост честно. А меня сменят другие. Есть же просто срок службы…
Валя долго не находила слов, не знала, что сказать этому, такому теперь родному парню в серой шинели с голубыми погонами.
— Ты не прав, Юра, — выговорила наконец она, — что такое год — зима, лето, осень… Они-то промчатся быстро. Ты же все время шел к этой цели. Станешь офицером, и еще больше поможешь родителям. А мечта? Ты оглянись: для чего же было учиться летать? Если просишь совета, я против того, чтобы ты уходил из училища…
Проронившие эти слова губы озябли, посизовели, их бы сейчас отогреть поцелуем.
— Подумай, Юра.
Возвращенье в казарму — как будто бы вход в нее первый раз. Все заново. С новыми силами. Прошел слух: самых лучших отберут в отдельную группу и выпустят офицерами в 1957-м.
3 марта — это ли не подарок ко дню рождения — командир части перед строем на вечерней поверке зачитывает письмо, которое завтра будет отправлено в Гжатск, матери.
«Уважаемая Анна Тимофеевна!
В Международный женский день 8 марта командование части, где служит ваш сын Гагарин Юрий, поздравляет вас с всенародным праздником… Вы, Анна Тимофеевна, можете гордиться своим сыном. Он отлично овладевает воинской наукой, показывает образцы воинской дисциплины, активно участвует в общественной жизни подразделения.
Командование благодарит вас за воспитание сына, ставшего отличным воином, и желает вам счастья в жизни и успехов в труде».
Нетрудно вообразить, как, отворив калитку, почтальонша идет по уже тающей снежной тропке к порожкам терраски, а мать, завидев ее в окне, выбегает навстречу. Нетерпеливо распечатывает конверт, пробегает жадно по строчкам.
— Леша, ты послушай, что пишут о Юре.
Отец степенно засмаливает цигарку, откашлявшись, говорит:
— А ты как думала? Гагарины не ходили в последних.
И мать еще и еще перечитывает письмо, пахнущее оренбургским снегом.
«Мама, я целую руки твои…»
Но уже веет весной, ветер лижет наждачный наст, наступает пора полетов. Оренбургская степь — как небо, а небо — как степь, зазвенели рулады двигателей, знакомая ровная песня мотора, трава, прибитая ветром винта, как река, как поток, уходит из-под крыла, и вот уже невидимая, но прочная опора воздуха…
Глаза твои — не твои, а словно бы птичьи. «Соколиные должны быть глаза», — наставляет инструктор. Он прав. В полете главное — глазомер. А сейчас на посадку. Надо строго выдерживать высоту, почувствовать, как гасится скорость. Когда она дойдет до критической, самолет начнет парашютировать. Поймать, поймать этот момент, ощутить его движение, всем телом, плечами, слитыми с крыльями, вот сейчас рулями поднять нос повыше, и самолет по касательной встретится с полосой…