Юрод
Шрифт:
– Петух!.. Курвяк!... Петух-убийца! Убежит! Стреляйте!
– крикнул бородатый в плаще и телесного цвета тапочках кинувшемуся было к монастырским воротам милиционеру.
Тебеньков на миг приостановился: петух настырно цеплял ногами зеленую черепицу.
Он бежал хромая, бежал опустив голову и волоча крыло, но бежал к гребешку крыши вполне уверенно. Петуху было сейчас не до перебитого крыла, не до хромоты. Он чувствовал, что, с одной стороны, должен вернуться, вколотить глубоко, до самого мозга, свой клюв в голову бородатого. Но, с другого боку: зачем ему этот полузнакомый, присевший от страха на землю дупак? Дупак, которого хозяйка клевать уже даже и не приказывает. Зачем? Ведь за оградой, в четырехколесной, белой, воняющей перегоревшей
Пробить, проломить, чтобы еще раз попробовать на вкус красно-белую жижу, которая из-под полумесяца мучителя брызнет!
"Сука-падла-пирожок, сука-падла-с-мясом..." Не слишком громко клекотнул петух, но Тебеньков клекотанье это услышал, сцепил зубы и в третий раз, рискуя упустить бандита в плаще, выстрелил в летающее чудище, в говорящего монстра...
Тело петуха разорвало в клочья. Полетели вниз перья, ушел вверх черноватый жидкий дымок...
Однако голова петуха с бородкой, с висящей вместо шеи длинной кровавой жилой и несколькими Бог знает на чем крепящимися перьями продолжала лететь. Тебеньков полет гребешков с перьями и клювом видел отчетливо, но стрелять больше не стал, а, чертыхнувшись и едко выплюнув, побежал к воротам. Здесь под ноги ему метнулась с шипеньем какая-то средних размеров обезьяна в берете. Обезьяна ухватила Тебенькова сперва за штаны, потом за китель, она рычала, кусалась, царапалась, она явно хотела помешать сержанту задержать стрелявшего. Но Тебеньков, уже разобравшийся с этим гнусным зооцирком и хорошо и отчетливо понимая, кто же здесь будет главным, - тратить на обезьяну ни пуль, ни времени не стал. Лишь на секунду приостановившись, он с силой отшвырнул ее ногой...
Обезьяна в берете отлетела в сторону, ударилась головой и плечом о стену, человеческим голосом что-то недовольно буркнула, затихла...
*** Дымок от выстрела вместе с сажей и перьями уже осел вниз, а Серов все еще не мог стряхнуть с себя страх, не мог выхаркнуть снова поднявшуюся в нем липкую и брезгливую ненависть к петуху.
Крупно ударил колокол. За ним еще, еще, помельче...
"Дважды родился... Ни разу не крестился. Сам пел... А умер - не отпели", - стал вдруг сладко уборматываться вслух какой-то чепухой, глядя на босые свои ступни, Серов. Вдруг шорох коротенький, вдруг шорх еле слышный заставил Серова поднять голову. Глянув вверх, он глазам своим не поверил: голова петуха и шея его, обтыканная пятном черных перьев, продолжала как черно-красный воланчик, как черно-красный мяч, прыгать по зеленой монастырской черепице. Затем голова с гребнем, сердито проорав начало своей привычной песни, с крыши спорхнула, в уплотняющемся сумраке скрылась...
Серов захохотал. Он хохотал, брызгал слюной, смеялся, потом на глазах его выступили слезы, он недоверчиво покрутил, а там и затряс головой и, не ощущая в себе больше никаких радиоволн, никаких голосов, а ощущая одно только горячее струенье вечера, тихо-бессильно опустился на стылую ноябрьскую землю.
Серов закрыл глаза и тут же увидел: огромная, черная с красным ободком тень накрывает Кутафью башню.
Не звезды и не орлы! Петухи! Одни черные, с червонно-сизыми слюнявыми бородами петухи летели, садились, кувыркались вниз и вновь взбегали на острия кремлевских башен.
"Петух летит! Москва дымит! Петух летит - Москва горит... Не звезды! Не кованные в Литве орлы! Петухи, петухи побегут по Москве! От Кремля по всей белокаменной разлетятся! Цыпастыми ногами по булыжнику шорх-шорх! По граниту блескучему - звень-звень! Хищные петухи, опасные петухи! И люди им подчинятся! Вот это заговор так заговор! Противу природы! Противу Бога! Против России! Про него, про него надо сказать!" кричал и надсаживался про себя Серов. При этом он продолжал трясти головой, шевелил
пальцами босых ног... И эти шевеленья и потряхиванья давали ему новые ощущения, приносили с собой новые, необыкновенные слова и предвиденья. Юродство настоящее, непридуманное, начинало исподволь и по-новому входить в него...– Ну вставай, вставай. Чего там....
– Серов открыл глаза. Его тряс за плечо какой-то другой (не тот, что стрелял), пожилой, вислоусый мильтон.
– Теперь-то чего пугаться. Теперь - всё! Кончим теперь эту шайку-лейку.
– Петух... Петух черный! У-у нечисть! Все с земли нечистое к петуху такому пристает! Он пауков не клюет! Гнус летящий не лопает! Ушел петух... Врача хоть взяли?
– Водилу взяли. Да и другой навряд уйдет. Ладно, вставай, пойдем.
– Куда?
– Ну, куда, куда?.. В отделение, конечно. Все положенные действия производить.
Сам понимаешь, паря...
Серов внимательней глянул на вислоусого.
– Отпустил бы ты меня, дядя... Ноги мерзнут... А вам я не нужен! Я тут с боку припеку! Все, что надо, - водитель расскажет. А я в другом месте говорить буду!
Только вот жену разыщу, ну хоть позвоню ей, - и начну говорить. Свободно теперь могу... Ты слушай, ты меня не перебивай, дядя!
– заторопился Серов, не давая вступить вислоусому.
– Слушай! Тебе первому скажу! Россия - спрячется! Пока, на время! В себя уйдет. В бомжи, в нищие, в юроды! Но потом из раковины, из будки, из норки тесной, из лохмотьев юродских - выскочит! Да как пойдет плясать по заулочкам... Как пойдет цепами молотить! И скоро уже! Скоро... А ты... Отпусти, дядя! Я б тебе еще сказал, да нельзя тебе больше! Отпусти? А? Я к Кремлю пойду.
Босой пойду, ползком поползу! На Васильевском спуске сяду! Все как есть говорить буду... Все молчат - я расскажу. Всему свету скажу! Все что будет - скажу! А там... там, глядишь, юродство мое и кончится. Ну? Отпустил?..
Мильтон тоскливо оглянулся. Ему перед пенсией не хватало только какого-нибудь серьезного служебного проступка! Служебного разбирательства не хватало!
Замаячило тут же перед вислоусым начальство, затем вдруг запел с чего-то крестьянский коровий рожок. Милиционер поднял руку, чтобы захватить ею как следует кисть бородатого, но рука сама собой бессильно опустилась.
– Иди, - вдруг неожиданно для себя, отворачиваясь к монастырским кельям, тихо сказал вислоусый.
– Иди.
Монастырь, как заведенный вверх и в сторону огромный колокол, вмиг перевернулся, качнулся, ударил, поплыл перед мильтоном в туманце рваном влажным тяжелым звуком...
Но тут же монастырь и встал на место:
– Иди.
Круглый дурак Ганслик, проникший на Новодевичье через запасные, мало кому известные воротца и битый час шуровавший на закрытом уже кладбище, остановил в воротах монастыря вислоусого, тощалого дедка в ментовской форме. Брезгливо морщась на луковичный, шибающий от мента на километр дух, Ганслик показал ему удостоверение.
– Что здесь происходит? Трупы, кровь...
– Шайку накрыли...
– нехотя ответил вислоусый.
– А человек с бородкой вам тут не попадался? Да вот и фото. Гляньте...
– маленький Ганслик (пусть, пусть он играет в служебное время в шахматы, пусть!
Зато он очень предусмотрительный и совсем неглупый! просто он выжидает удобного момента, чтобы показать себя по-настоящему), маленький Ганслик важно полез в бумажник, ловко выдернул оттуда серовское фото.
– Вглядитесь внимательней, - строго приказал Ганслик.
– Для вас... Ганслик знал свои преимущества и хотел казаться важным.
– Для вас в данную минуту нет ничего ответственней этого!
Вислоусый долго и внимательно глядел на улыбающегося щеголя с бородкой, отдаленно напомнившего десять минут назад отпущенного человека.
– Нет. Не видал такого, - сказал вислоусый и, тяжко двигая уработанными за день ногами, двинулся к машине "скорой". ногами, двинулся к машине "скорой".