Z — значит Зельда
Шрифт:
Я пожала плечами.
— А когда ты сама последний раз показывалась врачу?
— Это не имеет значения, — ответила я. — Они не могут меня вылечить. У Скотта все равно нет денег, чтобы им заплатить, а своих сбережений у меня тоже нет.
Я перевела взгляд на окно. Бледно-серые облака, серые здания и темно-серая вода в заливе.
— Может быть, тебе пожить у Тутси или Тильды?
Я снова пожала плечами.
— Ты что-нибудь пишешь?
— Мне запретили. Врачи согласны со Скоттом, что это может мне навредить. Вероятно, они правы.
Сара снова начала кашлять. Казалось,
— А когда ты последний раз показывалась врачу? — спросила я, когда ее отпустило.
— Генри заставляет меня ходить на прием дважды в месяц. Но, конечно, никто ничего не может поделать.
Эти слова, открывающие истину о ее жизни, и моей жизни, и жизни в целом, просочились в мой разум и беспрерывно повторялись у меня в голове. Никто ничего не может поделать.
Я держалась за них, как за мантру, читая вышедшие в журнале главы «Ночи», в которой ожидала увидеть трагическую, но, несомненно, окутанную романтическим флером и хорошо прописанную историю, основанную по большей части на нашем опыте. Но нет, нет… Скотт использовал целые абзацы выстраданных мною писем, которые я писала ему из «Пранжена». Он превратил свою не-меня в почти кровожадную жертву инцеста, которая в конце концов исцеляется, только полностью высосав жизнь из своего когда-то восторженного мужа. Я не могла отстраниться от этой истории, не могла разделить себя и Николь.
Я ничего не сказала. Я налила себе выпить. Потом еще раз. И еще.
Никто ничего не может поделать.
Наверное, эти слова отразились у меня в глазах и на лице, и в какой-то момент Скотт это заметил. Так я оказалась в палате Фиппса.
— Расскажите, что вы чувствуете.
— Расскажите, о чем вы думаете.
— Вы злитесь? Вам больно? Страшно? Грустно?
Я ничего не отвечала.
Мне было пусто.
В Фиппсе отказались браться за лечение такой непокорной пациентки. Скотт посоветовался с доктором Форелом, и меня отправили в «Крейгхаус», лечебницу в Биконе, штат Нью-Йорк.
«Очередное долгое путешествие на поезде в никуда», — подумала я.
Поначалу все, что я могла видеть, когда у меня было достаточно ясное сознание, чтобы видеть хоть что-то, — это бесконечная замерзшая пустошь. Я была рада успокоительным, плавно засасывающим меня в марево полузабытья. Я лежала, раскинувшись без движения, пока бригада медсестер подготавливала меня к инсулиновой шоковой терапии, и предвкушала блаженную пустоту, которая придет следом за судорогами. Я ни с кем не разговаривала — о чем говорить?
Пробуждалась весна, и вскоре земля ожила, покрывшись ослепительно-белыми подснежниками и режуще-синей горечавкой. Едва увидев цветы, я поняла, что их необходимо запечатлеть в акварели.
— Я бы хотела получить бумагу, краски и кисти. И этюдник, — сказала я доктору Слокуму, моему новому надзирателю однажды утром, когда он проводил ежедневный осмотр.
— Простите? — потрясенно переспросил он. — Вы можете говорить?
— А вы проницательный, — даже попыталась улыбнуться. — Цветы за окном очень красивы, смотрите. Мне не терпится нарисовать
их.Он взглянул в окно, затем снова на меня.
— Давайте вы оденетесь и поподробней расскажете мне об этом нетерпении, когда я закончу осмотр других пациентов.
Я так и поступила, и после первой же беседы мы заключили сделку: художественные принадлежности в обмен на различные пустяковые беседы, которые так по душе психиатрам.
Проходила неделя за неделей, в ходе бесед я исподволь просила снизить дозу успокоительного, сократить инсулиновую терапию и включить в мой рацион бисквиты с персиковой начинкой. Теперь я чувствовала себя пожилой дамой на отдыхе. Для пациентов, которые не проводили дни в дурмане успокоительных или привязанными к кроватям, а бывало, и привязанными и накачанными лекарством одновременно, «Крейгхаус» был чем-то вроде санатория. Множество новых друзей, отдых и минимум раздражителей. Я могла только догадываться, сколько Скотту стоило держать меня здесь.
— Я хочу, чтобы мне разрешили писать, — сказала я доктору Слокуму примерно через месяц после того, как меня положили в эту лечебницу. — У меня просто мозг зудит от сюжетов для рассказов.
Он переплел пальцы на своем внушительном животе.
— Важно, чтобы вы не перетруждались.
— Тогда, возможно, я могу писать вместо занятий гольфом или массажа?
Он слабо улыбнулся.
— Вот что меня беспокоит, миссис Фицджеральд: ваша болезнь была в латентном состоянии, пока у вас не случился подъем амбиций…
— Дело не в амбициях, — отмахнулась я. — Возможно, мой муж не упоминал, но он по уши в долгах. Я подумала, что смогу продать несколько рассказов, может, очерк-другой, и какие-то из своих картин — но только для того, чтобы оплатить мое лечение. Считайте это эквивалентом того, как женщины начинают шить, чтобы помочь мужу покрывать расходы. Швея из меня никудышная, но могу рисовать и писать достаточно хорошо, чтобы выручить за свои работы те же деньги, что и за платье на заказ или перекройку. Мне нужно помочь мужу чем удастся.
— Ваш порыв заслуживает уважения, однако ваш муж ясно дал понять, что запрет должен оставаться в силе. Вы сами рассказывали, что самые серьезные ссоры между вами случались как раз на почве вашего желания написать еще одну книгу.
— Потому что он был неправ, и другие врачи тоже. Мне становится лучше, когда я пишу.
— Но за этим следует неизбежное разочарование в результатах ваших трудов, и вам становится хуже. Рисование однозначно идет вам на пользу, используйте его для экономического вклада в дела семьи, и все будет хорошо.
— Думаете? — спросила я.
Я отдалась рисованию со всеми усилиями и настойчивостью, какие раньше вкладывала в балет.
— «Parfois la Folie Est la Sagesse», — зачитала я в одной из брошюр, которые были отпечатаны для моей выставки. Порой безумие — это мудрость. Мы со Скоттом находились одни в моей палате, днем, пока мои соседи были на массаже. — Выглядит отлично, Скотт. Настоящая работа профессионала.
— Так и есть. Может, это все, к чему ты так долго стремилась, дорогая. Наконец ты получишь признание, которого ждала и заслуживаешь.