За чертополохом
Шрифт:
— Всем, — кричит, — беспременно и незамедлительно на площадь итить!
— Что за митинг такой? — думаю. — Не приехали ли комиссары?
Так нет. Не одел бы при них Елисей Ермилыч цепь царскую. Красную повязку нацепил бы. Ну, думаю, быть беде: кончилась наша вольная волюшка! А сердце докладывает, кончился, мол, и голод лютый, смертоубийственный.
Старик задумался. Лицо его светлело, точно в памяти вставала неотразимо прекрасная картина. Никто не перебивал его. Никто не напоминал ему: знали, что сам скажет, что ищет в сердце своем тех слов, которыми рассказать то, что было.
— На площади, — продолжал дед Шагин, — солнышко светит. По углам травка-муравка зеленые иголочки показывает. Золотой налой стоит у самой церкви, священник
Собрался народ. Многие товарищи тоже дело понимали, пришли с винтовками.
— Все собрались? — спрашивает офицер у старосты.
— Все, — говорит староста.
— Снимите, — говорит офицер, — шапки!
Ну, кто снял, а кто замешкался. Петухов, коммунист, вперед выдвинулся, ружье за штык за собой волокет.
— Вы, — говорит, — товарищ, кто будете, что такую контрреволюцию разводите?
А он поверх его поглядел и говорит:
— Снимите шапки. Гляжу, все сняли.
— И Петухов снял? — спросил порывисто Дятлов.
— Снял и Петухов, — ответил старик.
— Но почему, почему же сняли? — снова спросил Дятлов, и бледное лицо его покраснело. — Ведь вас, говорите, все село было… Много… А их двадцать человек…
— Нас… человек пятьсот, не считая баб, было. И поболе половины оружейные.
— А их только двадцать!
— Да хоть бы он и один был — все одно сняли бы, — сказал старик.
— Но почему? — спросил Дятлов. Он сильно волновался. — Ведь поймите, дедушка, тогда вы одним этим жестом, одной покорностью этой, от всех завоеваний революции отреклись. Под царскую палку шли! Как же это можно! Ведь это — реакция, реакция!..
— И слава Тебе, Господи, что так вышло, — сказал старик. — Вишь, какие мы теперь стали… Россия… Российская империя!..
— Ах, не понимаю этого! — воскликнул Дятлов. — Почему вы сняли шапки?
— Видим, что он настоящей офицер. Власть имеет. Не оборванец в английской шинелишке, что про завоевание революции кричит и тебя боится, а насквозь русский и чистый, белый. Зря не убьет, не ограбит, взятки не возьмет. Серьезный очень.
— И дальше? — спросил живо заинтересованный Клейст.
— А дальше стал он читать: «По указу Его Императорского Величества» — и пошло: всякая война прекращается, Красная армия распускается по домам, каждому обратиться к мирному труду, вспомнить Господа Сил и приступить к обработке той земли, которой владел до 1917 года, а дальнейшая прирезка будет сделана немедленно распоряжением сельского начальства. А сельским начальником этим — вот этот самый офицер. И приказал принести сейчас присягу на верность государю императору Всеволоду Михайловичу.
— И принесли? — спросил Дятлов и даже встал в волнении со скамьи, на которой сидел.
— Вышел Петухов, — сказал дед, — и говорит: «Товарищи, позволите объясниться по текущему моменту». Офицер только руку протянул, выскочило два молодца, схватили его под зебры и убрали. Ну… мы присягнули. И Бога, и Царя мы обрели тогда!
XXIII
— Цельную неделю мы говели, Богу молились, во всех грехах каялись, потом в субботу приобщились, — продолжал свой рассказ дед Семен, — такой был приказ от начальства. За эту неделю лошадей рабочих пригнали, коров, машины привезли, роздали по хозяйствам и записали за каждым: кто сколько
должен отдать хлебом. Отчистили и починили хлебный магазин, нашему лавочнику Игнату Карвовскому разрешили лавку открыть со свободной продажей, и поехал он в город. Объявили, что всякие деньги: царские, печатанные после 1916 года, думские, керенки, советские, донские, деникинские, украинские, северо-западные, архангельские — никакой цены не имеют и могут быть уничтожены, а выпущены новые деньги-ассигнации — золотая, серебряная и медная монета, которая только и имеет хождение. За каждую работу нам платили по расчету восемь гривен рабочий день, а сколько часов — дадут урок, и твоя воля, хоть в три часа понатужься и кичи, хоть полсуток возись… Ну, только урок не особо большой был — кончить можно.Весна стояла хорошая, ясная, теплая. Вышел от государя приказ землю пахать. Ну, кто вышел, а кто и поленился. Хоть и охочи мы были до земли и соскучились по ней, а только при коммунистах отвыкли работать. Я не вышел, остался в избе, сижу, думаю, как это обернулось, к хорошему или к худому? С одной стороны, какая же это свобода, когда все по приказу, с другой стороны — проработал я на кладбище два дня, трупы мы хоронили, могилки обделывали и украшали, рубль шесть гривен получил, зашел в лавку к Карвовскому, а у него ситцы разбирают.
— Почем аршин? — спрашиваю.
— Двадцать три копейки, — отвечает. «Это что же, — думаю, — благодать».
Хлеба у нас не было, — по одоньям-то все забрали, а у Карвовского мука, — четыре копейки фунт, — жить можно. Лежу это я на полатях, размышляю себе, вдруг староста кличет. Выхожу. Бледный он такой, расстроенный.
— Вы, — говорит, — Семен Федорович, что же не выступили на пахоту-то?
— А ну его к бесу, не желаю и все. — Начальник вас просит.
Любопытно мне это стало. Как это так, меня, свободного человека, после завоеваниев революции и заставить, чтобы свою собственную землю пахать! Пошел. Стоит у моей полосы начальник, на коне, и с ним трубач.
— Вы, — говорит, — Шагин, почему не пашете? Вы приказ мой знали?
— Знал, — говорю. — А только не захотел.
— Теперь, — говорит, — не ваша воля, а государева, и что именем государя указано, то и будет.
— Ну, это, — говорю, — ладно. Мы еще посмотрим!
— Ах, молодец, — вырвалось у Дятлова.
— Н-да… И хотел я идти. А он, спокойно, не повышая голоса, говорит:
— Если завтра к двенадцати часам ваша полоса не будет вспахана, заборонена и подготовлена к посеву, то я с вами разделаюсь.
— Это, — говорю, — мой интерес, и вас не касаемо. И выругался я, знаете, по коммунистической манере,
скверным словом. Нахмурился начальник.
— Шагин, — говорит, — эти большевицкие приемы и ухватки бросьте. Народ озверел теперь. За такие слова языки режут, и нам с ним не управиться. Да и прав он: грех великий семью поносить!
Я повернулся к нему спиной, засвистал и пошел, заложив руки в карманы. Твердо решил ничего не пахать.
— Правильно! — сказал Дятлов.
— Погоди хвалить, барин, — презрительно произнес, подчеркивая слово «барин», Семен Федорович. — Иду назад, а у самого села Петухов, коммунист, со мной стрекнулся. Морда опухла, в синяках вся, сам шатается.
— Где же вас так, товарищ? — говорю я.
Мычит только. Кулаками на село грозится. Рот открыл, а там, страшно глядеть, — заместо языка черный обрубок болтается. Ну, понял я, что не шутки. Коли народ миром да за дело взялся, да царя поддержать хочет, тут беда. Побежал я домой, запряг лошадь, мне назначенную, в плуг, забрал борону и поехал. До ночи пахал, при луне боронил — все Богу молился: пронеси, Господи! Лошадь домой привел, прибрал, почистил, а сам с граблями, да землю-то еще вручную граблями бархатил до рассвета. И стала она у меня к полудню что твой сад. Пух, а не земля. Навозом подбросил, аромат идет — прямо «разочарование» одно. В двенадцать часов стал я на флангу своего поля и жду. Вижу, едет. Я шапку скинул и вытянулся по-солдатски. Он улыбнулся ласково и говорит: