Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
V

Он сидит неподвижно уже целый час и думает.

Думает? Разве вулканическое извержение похоже на мысли? Разве седая снежная пурга, и в висках и в сердце клокочущие кровепады — разве это мысли?

На этот ход имеется шестнадцать ответов, и сам Морфи не скажет, какой из них наилучший. Нет, погонит кнутом свои мысли, разорвет морщинистый пергамент на старческом лбу, но найдет, но найдет неотразимый ответ!

Если бы только не тикало… Ах, вы не слышите, как пульсируют деревянные фигурки на двух соединенных досках… Сперва завелось в них эдакое мелкое, рябое тиканье, закачались часовые маятнички между деревом и свинцом, и в каждой фигурке — по часовому механизму, а в черном короле —

целая шарманка, не будь он еврей! И все эти часики и маятнички торопятся и торопят куда-то — он ли, старый часовщик, он ли не знает, что все они спешат и каждую секунду наторапливают на целый час?.. У них дьявольская душа — у этих старых деревяшек со свинцовыми внутренностями. У них женская логика, у них акробатские движения и тикающее, хихикающее подрагивание во всем корпусе. У них, конечно, своя жизнь — и теперь, когда Патлатый вовлек его в бесшабашные шахматные пляски, — они мстят ему, эти вздыбленные кони, бешеные офицеры и оскорбленные королевы, мстят смертельной черной местью.

Эти белые офицеры, задрыгавшие жеребцами, — ведь это же просто погромная сволочь…

А как вам понравятся эти королевы с рыжими рысьими глазками, с подскоком лысогорских ведьм? И вместо людей — брюхатые танки, стреляющие вдоль и поперек.

Стоит лишь взять ему в руки одну из этих адских машин — и — тик-так — хик-хик — и, хитря и вихляясь, срываются с места, вихрятся над нищей его головой и падают вдруг совсем не туда, куда он звал их.

Они мстят, вооружились и мстят ему, горькому старику, окоченевшему в ледяных пространствах… Они тоже, и они туда же. И если бы только тикали! Но у них завелись уже сердца, сердца дрожат и колышутся на рыжих каких-то артериях, у коней завелись копыта, кони сейчас заржут и растопчут маленького Пинхоса — почему бы им, в самом деле, не заржать — и что, и кто остановит их топот? Быть может, у них вовсе нет сердца, и только цокот копыт заменяет им биение сердца. Пинхос взберется с ногами на стул, Пинхос спрячет голову в пальто, он сделает вид, что его вовсе нет, и не бывало вовсе никакого Пинхоса. Он оставит только маленькую щель — и через пуговичную петельку пальто будет тихонько подглядывать и вычислять, вычислять и подсматривать: нужно ведь только вычислить — и королева подчинится, и Пинхос смирит деревянный этот бунт, раздавит свинцовую эту революцию…

А Патлатый разлегся себе на Пинхосовой кровати, болтает ходулями-ногами, диктует ходы и смеется.

О, этот рыжий нещадный смех, заразивший рыжую луну, и ржаньем коней и ведьмовской рожей — его королеву…

— Есть! — кричит Пинхос, королева вылетает из его рук, описывает в воздухе игривую восьмерку и падает на клетку в двенадцатом ряду.

— Старик, дело твое — труба, сдавайся, — лениво советует Патлатый, — объявляю сверхшах и сверхмат в три хода.

Хриплые простуженные часы клекочут четыре. Из маленькой мраморной ниши выскакивает кукушка и четырехкратно насмешливо кукует. За стеной чье-то сдавленное рыдание, над домом — гул канонады. Сегодня белые идут в атаку.

— Играем, — шепчет Пинхос, и деревянная оргия возобновляется. Пинхос подобрал ноги на стул, Пинхос упрятал голову в пальто, и только в пуговичной петле дрожит, и бьется, и тикает трепетный огненный зрачок. Кони уже заржали. Кони мчатся, мчатся — так он и знал — нет у них сердца, — только цокот копыт вместо топота сердца, — мчатся во весь опор под гик и хлест Патлатого, а его, Пинхосова, королева пронзительно-тихо молится:

— М-мо-о-о… Мо-о-о…

И падает под рыжим патлатым молохом.

— Старик, уже светает, мне нужно уходить. Старик, уберем вторую доску и сыграем в последний раз по-старому. Пускай фигуры вернутся к обычным ходам, хорошо, Пинхос? — Глаза юноши вдруг наполняются влагой, в них боль и жалость.

— Х-ха, вы научили их ржать и тикать, они уже застучали, а вы хотите сбежать? Ни с места! Пинхос вас не отпустит. О, вы ответите

эреб Пинхосу! Думаете, он не вычислит? Думаете, не сокрушит этот гамбит дьявола? К чертовой матери старую игру, я у вас выиграю и в этой новой, — о, я изучил до прыщика гамбит рыжего дьявола! Вы только скажите мне, кто это стучит, и почему моя королева плачет, и почему пешки тикают и сами скачут, и почему башни стреляют в меня, и кони ржут и топают?… О, вы мне на все и за все ответите!

— Старик, когда гремит революция, тогда и шахматы стреляют. Я шучу, конечно, милый Пинхос…

— Делайте ход, говорю вам, или я задушу вас! Делайте ход!

Пинхос топочет ногами по стулу, Пинхос стучит кулаками по столу, а юноша, странно улыбаясь, предлагает:

— Хотите, ведь можно сыграть еще и иначе? Хотите: белого короля назовем генералом, черного комиссаром, пешки — белогвардейцами и красноармейцами. Черные фигуры идут только вперед, белые — только назад, ладьи бьют через три клетки по диагонали, а кони…

— В-вон, — заревел старик, срываясь со стула, — в-вон, рыжий глаз, у-ду-ш-ш-шу-у-у!

Пусто. Никого.

Пинхос лежит на кровати и рыдает в голос, как старая мать, потерявшая единственного сына. Пинхос умоляет кого-то пощадить, не лететь в вакханальную ночь сквозь пульсирующий тикающий воздух, — пусть дадут ему еще час, только час, он все вычислит, он найдет последнюю гармонию и радость, — пускай не плачет только королева, не плачет и не пляшет, голая, мертвая, вниз головой на сумасшедшем коне.

— Королева моя, — молится Пинхос, расставив в воздухе благословляющие ладони, — никогда, поверь, он больше не изменит, никогда не уйдет на шабаш шахматных ведьм, проклянет, забудет деревянный блуд на соединенных досках, — пусть только не стучат, не стучат!

Пинхос надевает талес, крадется на цыпочках, в одних чулках к застывшим фигуркам, берет на руки белую и черную королеву и, запрятав голову в талес, ложится в постель. Он укрывает фигурки теплой ризой, пахнущей старым молитвенником и лимоном, он приникает губами к белой и черной королевам, он шепчет нежно и отчаянно:

— Простите меня, королевы мои. Ну, что вам стоит взять с собою вашу черную старую пешку?

Пинхос встает на кровать, он держит в каждой руке по королеве и поет торжественно, гортанно погребальные еврейские молитвы:

— Исгадал войскадаш шмей рабо, — поет Пинхос и слышит, как у деревянных королев пульсирует настоящее живое человеческое сердце.

VI

Вот уже неделя, как Пинхоса нет в «Лондонской кофейне». Печальный автомат в ермолке тревожно шепчет черному египетскому профилю:

— Его убили… Нашего старика убили…

И, как заведенный, долго, монотонно качает головой.

Не запереть ли ему кофейню? Ведь он открывает ее только по приказу господ офицеров. До барышей ли ему в смертельные эти дни? Не бежать ли на чердак вместе с дочерью и скарбом, чтоб присоединить свой тихий голос к вопящим, обезумевшим домам?

А Пинхос лежит в своей мастерской, накрывшись с головой одеялом, боится открыть глаза, боится высунуть голову (он знает — нечто заржет и растопчет маленькую сморщенную голову), боится выйти на улицу (улиц нет, улицы взвились спиралями, а как ходить по спиралям?), боится протянуть из-под одеяла руку, чтоб достать с полки кусок каменного хлеба (в том хлебе нечто пульсирует, нечто тикает).

Он знает: лежать под одеялом тоже нехорошо. От лежания заводятся под одеялом черные шерстяные какие-то удавы с головою шахматного коня (кони, оказывается, просто удавы). Удавы обвились вокруг его головы, удавы скрючили в клубочек пустое его тело, — и Пинхос все уменьшается, и со вчерашнего дня он уже не больше кролика…

Нужно бежать от удавов — куда? В кофейню? Но на улицах разыгрывают гамбит дьявола, в переулочках бродит Патлатый, Патлатый подпрыгивает ходом коня, Патлатый завидит Пинхоса на перекрестке — и тогда…

Поделиться с друзьями: