За что?
Шрифт:
Иван Петрович снимал с ноги худой валенок, ставил разутую ногу на обутую, так как кладовая не отапливалась, и отдавал валенок ротному. Хорунжий брал в руки валенок, вставлял в дыру три пальца и, глядя испытующе в глаза виолончелиста, спрашивал:
— Вы настаиваете на том, что ваш валенок рваный?
Исполнитель Мендельсона и Ципаровича молчал, не понимая вопроса.
Валенок описывал в воздухе дугу и со свистом обрушивался на голову злополучного музыканта, который падал на колени от сильного и неожиданного удара. Но почти одновременно ударом начищенного сапога снизу Хорунжий возвращал Ивана Петровича в исходное положение.
— Вы все еще настаиваете, что ваш валенок дырявый? — спрашивал вкрадчиво ротный после нескольких таких упражнений.
— Нет, —
— Вот это пассаж! — вскипал Хорунжий. — Так зачем же вы вводили в заблуждение администрацию?! Зачем злоупотребляли моим личным доверием?.. Вашу в бога, душу и дыхало мать! — добавлял он вполголоса.
— Если я не ошибаюсь, у вас статья пятьдесят восемь, пункт десять? Правильно вас изолировали, Иван Петрович. Какой пример вы могли подать вашим детям? Чему научить? Чего вы хотели добиться ложью??? А ведь еще мыслитель сказал, что цель, требующая неправых средств, есть неправая цель!.. Постойте, Иван Петрович! Почему вы плачете? Это слезы стыда? Или кто-нибудь вас обидел? Скажите мне не таясь! Мы это так не оставим. Ну, успокойтесь, встаньте с пола, пойдите на двор, утрите снегом ваше лицо и вернитесь. Да! Наденьте валенок.
— Ну вот! — радостно говорил Хорунжий, когда Иван Петрович возвращался. — Теперь в вашем лице появилось что-то человеческое. Вон там, в углу, хрен с вами, можете подобрать себе другой валенок, если этот вам чем-то не нравится. Вот вам два талона на обед по второй категории, без хлеба, естественно. А сейчас идите в барак, дневальному скажете, что находитесь в распоряжении Хорунжего.
Таким был наш ротный Николай Федорович Хорунжий.
Ротный жил в небольшой кабинке рубленого барака один, если не считать «Машку» — белобрысого круглолицего паренька, подмосковного хулигана, впервые попавшего в лагерь и нашедшего нежное покровительство у Хорунжего. Машка топил ему печь, взбивал подушки на постели и бегал с котелками на кухню. А чтобы в тереме было всегда тепло и уютно, в свои личные, персональные дрововозы Николай Федорович приглядел Смоллера.
Он вначале его подкормил, дал ему немного оправиться, подобрал, что было весьма нелегко, более-менее целое обмундирование самого большого размера, все же сидевшее на Смоллере, как детская распашонка на переростке. Затем заказал специально для Смоллера сани и дал рваную телогрейку, чтобы обмотать, обшить ею лямку из тонкого стального троса.
Так Смоллер начал возить дровишки самому Николаю Федоровичу Хорунжему, за что и получил прозвище «лошадка ротного».
Смоллер быстро окреп, оживился, перешел в лучший барак, и между ним и прежними товарищами по бригаде образовалась некоторая иерархическая дистанция.
Старое выражение «лагерные придурки» не относилось к администрации лагеря, а касалось исключительно заключенных, занятых на внутренних, так называемых «чистых» работах: старост, нарядчиков, ротных, каптеров, поваров, хлеборезов, банщиков, бухгалтеров, счетоводов, десятников, табельщиков, бригадиров и их торбоносов, дневальных бараков и ассенизаторов, пожалуй. Но и здесь было бесспорное расслоение, и элита, конечно, оставалась элитой.
Некоторые относили к придуркам и медиков. Но это было верно только наполовину. Врачи и лекарские помощники, лекпомы, или, на блатном языке, «липкомы», «лепилы» — были все же единственной лагерной службой, стоявшей на стороне заключенных, защищавшей их интересы. Лагерная медицина противостояла всему окружавшему заключенного враждебному миру. Она представляла собой очень небольшую, но все же силу, с которой не могла совсем не считаться лагерная администрация. Но и здесь встречались разные люди. Вся остальная заключенная масса варилась и корчилась в адском котле своего бытия.
По встретившейся необходимости отделим элиту от прочих придурков, чтобы ближе увидеть досуг избранных.
Нарядчики, ротные, повара, хлеборезы, каптеры, культорги — люди, стоящие непосредственно у кормушки и власти, не были голодны. В лозунге «Хлеба и зрелищ!» им больше не хватало зрелищ, нежели
хлеба. И «верхние люди» лагеря пытались украсить свой досуг, как могли.Феноменальный аппетит Смоллера был притчей во языцех как в нижних слоях общества, так и в верхних. При случае он мог съедать неимоверное количество пищи, и это вызывало одновременно удивление, восторг и у большинства населения — зависть.
Не знаю, кто был инициатором, изобретателем, автором, исполненным римского духа, но с некоторых пор время от времени в тереме ротного в поздний вечерний час собирались «почетные люди», с кухни приносилось ведро баланды и буханка черного хлеба весом примерно в два килограмма. И приглашалась лошадка ротного — Эрих Мария Смоллер.
Смоллера сажали в середине кабинки, ставили перед ним на табурете баланду, клали хлеб и деревянную ложку. Смоллер вытирал о штаны ладони, вспотевшие от волнения, резал на ломти хлеб, брал в руки ложку, и представление начиналось. Говорят, это было захватывающее зрелище, проходившее в полном молчании, редко нарушаемом взволнованным шепотом. Здесь все имело значение и было наполнено смыслом. На Смоллера ставили. Как на бегах. На время, на скорость. «Зачистит» все или оставит. Срыгнет или нет. Если оставит, то что — хлеб или баланду. Как завороженные, сидели зрители, затаив дыхание, одни бледные, другие красные и все возбужденные.
Страсти взрывались, когда Смоллер вставал и, покачиваясь, с раздутым животом и выпученными глазами, медленно покидал подмостки. Потом, когда страсти затихали, как догоревший костер, на столе появлялись чифир — сверхкрепкий отвар чая, преимущественно плиточного, охотская сельдь, вымоченная и разделанная, а также самодельные карты.
Тайное рано или поздно становится явным, а значит, всеобщим. Разговоры о Смоллере, украшенные многими подробностями, особенно волновали вечнохолодных и вечноголодных. Молва, как волна, вынесла легенду за пределы Верхнего Ат-Уряха, и поползла она по таежным распадкам и падям от вышки к вышке, от зоны к зоне.
В один из подобных описанному вечеров Смоллер вышел из комнаты ротного в морозную тишь спящего лагеря, прошел два десятка шагов и упал замертво. Тема Смоллера еще долго звучала под бледным небом седой Колымы, а также под низкими сводами лагерных бараков.
Шакир Галимович Сабдюшев, мой напарник, человек тихий и робкий, разделявший со мной верхние нары вагонки, сказал мне однажды мечтательно: «Ты знаешь, я бы хотел умереть, как Смоллер — с полным желудком».
Время врачует раны
Но прошлое, лежащее у ног,
Просыпалось сквозь пальцы, как песок,
И быль живая поросла быльем,
Беспамятством, забвеньем, забытьем.
Евгения Осиповна Червонобродова оказалась в числе первых, о ком я подумал, кого я вспомнил, возвращаясь мыслью к Беличьей. В моем лагерном и медицинском опыте это был первый и единственный случай, когда конвой стрелял в женщину.
Случилось это летом 1944 года. На исходе ночи меня разбудил ночной санитар Алойз Петрович Гейм. Он сказал, что с Эльгена привезли двух стреляных женщин. Я стал одеваться, Гейму велел будить Валентина Николаевича Траута, хирурга.
Одна из женщин была без сознания, в тяжелом состоянии: нитевидный пульс частил, едва прощупывался, дыхание было прерывистым и поверхностным. Срочно вызвали универсального донора (мы, медицинский персонал, почти все были тогда донорами и жили тут же, в больнице), ввели сердечные средства и перелили кровь. Несмотря на все усилия, больная, не приходя в сознание, скончалась. Даже часто видя смерть, привыкнуть к этому трудно. Мы были удручены и подавлены. Надо было спасать вторую женщину.
Вторая — худая, бледная, изможденная, с большими серыми глазами, перепуганными, удивленными, сидела тихая, держа на перевязи забинтованную, промокшую кровью руку, и мелко дрожала. Евгения Осиповна Червонобродова. Ее взяли в операционную, положили на стол, укрыли двумя простынями, к ногам пристроили грелку.