За линией Габерландта
Шрифт:
Глубокой ночью большая группа студентов воспользовалась нерасторопностью часовых, обезоружила и заперла их и ушла из казармы далеко за город. На какой-то лесной полянке у Дарницы, когда небо только-только. окрасилось в малиновый цвет восхода, мы посмотрели на яркое сияние молодого дня, крепко пожали друг другу руки, поцеловались и разошлись в разные стороны искать свою судьбу.
Наш путь лежал на север.
В Москве удалось устроиться на квартиру к дальней родственнице Ильи. Еще день, и мы уже шли на Манежную площадь, в университет, — два вольнослушателя в старых студенческих тужурках, с беспокойными глазами и пустыми желудками. Каково же было наше разочарование, когда мы вдруг узнали, что Тимирязев вышел в отставку и не посещает университета! Вот
Нам шепнули:
— Тимирязев ушел в знак протеста против преследования студентов в Киеве.
Мы все-таки остались верны своей цели. Устроились на работу грузчиками. Ждали, пока придет наш час. И он пришел. Скоро вся Москва уже знала, что министр Кассо, напуганный коллективным протестом профессоров университета, прислал Тимирязеву извинение и пригласил его вновь занять кафедру. В день, когда знаменитый физиолог вошел в свою аудиторию, мы уже были там и вместе со всеми встретили его громом оваций.
В счастливом неведении беды прошел год. Не буду говорить, как много дал нам этот год. Нас знали в университете как Павлова и Кочеткова; мы, в свою очередь, быстро привыкли к этому учебному заведению, познакомились с товарищами и профессорами и, конечно, с самим Климентом Аркадьевичем Тимирязевым. Счастливые дни, дорогие, на всю жизнь запомнившиеся встречи!
Тимирязев скоро отметил нашу страсть к ботанике. Он поручал нам с Ильей кое-какие опыты и вступал в разговор на темы, подчас очень далекие от физиологии. Так и подмывало откровенно рассказать ему, кто мы такие и какая злая судьба забросила нас в Москву! Но мы сдерживали это вполне объяснимое желание. Терпение и терпение!
Вскоре Тимирязев познакомил нас со своими друзьями и нашими учителями — Лебедевым и Лучининым. Что это были за люди! Каждый день и вечер, проведенные рядом с ними, делали нас самих богаче, а наш кругозор шире. Мы не замечали, как из наивных юнцов быстро превращаемся в зрелых людей, способных мыслить не только о проблеме хлорофилла, но и о том, что окружает нас. Юношеская мечта о рае на земле отодвигалась все дальше и дальше, мы стали понимать, как труден путь к счастью даже для людей, вооруженных большими знаниями.
Я не могу не упомянуть в своем дневнике о Маше Лебедевой, с которой познакомился на лекциях ее отца, профессора Лебедева. В аудитории она всегда сидела слева от меня. Несколько дней я не сводил с нее глаз — такой обаятельной и милой казалась мне эта высокая белокурая девушка. Ее голубые глаза на лекциях становились строгими, щеки бледнели. Я видел, как она даже слегка открывала губы и, подавшись вперед, впивалась в учителя, не желая пропускать ни слова из сказанного. Она была предельно внимательна и строга благородной строгостью жадного до знаний человека.
Маша перехватила мой взгляд. Я увидел, как недоуменно поднялись брови, как вспыхнули ее щеки. Она резко отвернулась. Но что-то смутило ее, и Маша глянула на меня быстро и коротко. Румянец выдал ее волнение. И хотя после этого она долго не замечала меня, я чувствовал, что она все время помнит обо мне. Я ее смущал. Маша не была теперь спокойной, она вздыхала, задумывалась, вертела в нервных пальцах непослушный карандаш.
Вскоре мы познакомились и подружились.
Позвольте мне высказаться прямо, с опасностью быть прозванным фаталистом, но я уже тогда знал, что Маша Лебедева — моя нареченная.
И надо же было случиться, что в день, когда я впервые хотел сказать ей слова любви, нас выследили и взяли».
Глава четвертая
Несколько слов о своей работе — и мы снова вернемся к архивным бумагам, рассказывающим историю Зотова.
Мне очень не хотелось прерывать плавное течение дневника Николая Ивановича Зотова. Но потом я решил сделать это на пользу читателю.
В моей совхозной квартире большой непорядок. На столе, на кровати, на стульях и даже на полу разложены бумаги из катуйской
находки. Я очень боюсь потеряться в них, боюсь упустить нить, удерживая которую можно постепенно размотать весь клубок событий далекого прошлого, не запутать читателя и, главное, не запутаться самому.Проще всего накинуть на двери крючок, сесть поудобнее на полу и с утра до ночи заниматься только бумагами. Но этого сделать нельзя хотя бы потому, что за стенами квартиры живет совхоз, где очень многие люди ждут главного агронома. Нельзя забывать, что агроном в северном совхозе — фигура куда более значимая, чем на южных широтах страны. От распоряжения агронома зависит все: и судьба растений, и земля, и заработок людей. Слишком многое мы создаем здесь сами: климат, почву, даже свет. Но об этом — не сейчас.
Итак, я мог уделять бумагам только час-другой свободного времени по вечерам. Не очень много, если вспомнить, что после работы у нас всегда проводилась разнарядка, а потом надо пройти по теплицам, осмотреть парники, почитать почту, прочесть лекцию на курсах, заказать и дождаться телефонного разговора с Магаданом и, наконец, написать хотя бы раз в неделю письмо домой или той девушке, которая звала меня «романтиком в некотором роде».
Дни проходят быстро. Сейчас уже первые числа апреля. Всего немногим больше недели живу я в поселке совхоза на берегу моря. Мой директор Иван Иванович Шустов не признает никаких передышек и отпусков. Он дал мне сутки на ознакомление с хозяйством и был очень доволен, когда в тот же день вечером я объявил ему, что «вошел в курс дела». Вхождение, откровенно говоря, заключалось в том, что я обошел теплицы и парники, посмотрел в амбаре мешки с семенами, отобрал образцы на анализ да верхом проехался по заснеженным полям, чтобы убедиться, много ли удобрений на участках. Новичком в делах северного растениеводства я был еще четыре года назад и потому сейчас не испытывал страха перед работой. Шустову это нравилось, и он после разговора, со свойственной пожилым людям фамильярностью, похлопал меня по плечу и стал звать на «ты».
— Вечером заходи ко мне, — сказал он. — Пульку организуем, чаи погоняем.
Но я не пошел на пульку и даже отказался гонять чаи. У меня было чем заниматься по вечерам. Катуйская находка захватила меня. Не терпелось скорее разобрать найденные бумаги и открыть тайну, которая заключалась в них.
Кто такой Николай Иванович Зотов? Это первый вопрос, на который надо ответить. Рассматривая бумаги, разложенные для лучшей ориентировки в лицах и во времени по всей комнате, я нашел одну, где очень сжато и сухо описана внешность обоих товарищей, с которыми мы познакомились в первых главах, — Зотова и Величко. Это была копия «Дела № 188 860 Московского губернского жандармского управления о политической неблагонадежности Н. И. Зотова и И. И. Величко». По-видимому, уже после революции дело № 188 860 попало к этим людям, да так и осталось у них. В деле имелись фотографии обвиняемых в профиль и анфас и описание «личностей и особых примет».
Судейский стиль, которым описаны товарищи, мало подходит для беллетристики, и я поэтому не берусь цитировать «Дело». Я смотрю на пожелтевшие карточки, читаю текст, и передо "мной возникают образы людей, не побоявшихся встать против такого гигантского исполина, каким был в те годы император российский.
Зотов высок, строен и широк в плечах. Он глядит на меня с карточки открытыми добрыми глазами. Они у него серые, может быть, голубые, большие, под широкими светлыми бровями. Полные юношеские щеки и овал лица подчеркивают природную доброту Зотова. Этот человек, видно, любил в жизни смеяться и шутить. Я смотрю на зотовский почти квадратный подбородок с глубокой продолговатой ямочкой посредине, на две прямые складки по сторонам плотно сжатых, полных губ и понимаю, что Николай Иванович мог постоять за себя; несомненно, он по-настоящему тверд в убеждениях, упрям во мнении и обладал гордым, непреклонным характером. Русые волосы его зачесаны назад, вьются на висках и, надо полагать, доставляют немало хлопот своему хозяину — так волнисты и густы они от природы.