За плечами XX век
Шрифт:
В самолете было пусто, никакого груза. По порожнему дну его волоклась туда-сюда легкая картонная коробка с куклой. Мне было не до нее. Меня, бренчавшую регалиями, лихо перепоясанную командирским ремнем с портупеями и совершенно беспомощную, несчастную, летчики участливо уложили на железную скамью, великодушно подстелив свои кожаные пальто и заверив, что лежа мне будет легче.
И в самом деле было б легче, лежа за их спокойными теплыми спинами, но самолет мотало по небу, сносило на ребро и валило вдруг куда-то в небесные преисподнии. Ведь была нелетная погода и закрыт аэродром в Москве. Но все запреты и метеорологию рвут команды пилотов маршала Жукова, зачем-то
Мы все же, невзирая на погоду, приземлились на Ленинградском шоссе, где тогда был аэродром. Я пошатываясь, ступила на родную землю, на родную мою улицу.
1988
Домашний очаг
Как оно было
Сижу. Обнимаю колени
На груде дорожных камней.
Внучка моей подруги, восьмилетняя Маша, хочет читать такую книгу, «чтоб было таинственно, волшебно и весело». Лучше не придумаешь.
Хорошо бы сочинить такую книгу и для взрослых. Но о чем же? Наверно, просто о жизни, что подо всеми нашими взрослыми невзгодами, распрями, напастями и неурядицами пульсирует таинственно, волшебно и даже весело. До этой сути ее добираешься петляющими дорогами судьбы, где печаль взамен веселости, открытость без таинственности, простоватость, а не волшебство. И все же… И все же как хочется, чтоб было таинственно, волшебно и весело.
Но, пожалуй, в другой раз. А тут пусть будет уж так, как оно было.
Глава первая
Дверь открыла мама. Отпрянула, всполошенно запахивая на груди халат. Лицо застыло в немом возгласе. Ох, это мгновение – мамино осунувшееся, постаревшее лицо, ее черные блестящие волосы, кое-как собранные в пучок…
Я перешагнула порог. Чемодан соскользнул с руки, ударился об пол. Мы молча, растерянно, быстро поцеловались.
– Насовсем? – очнулась мама.
Я кивнула молча, не справляясь с волнением. Что-то, колотясь, прихлынуло к сердцу.
– А я только вчера вернулась… Представляешь, путевку дали в дом отдыха. Удачно, что вчера как раз кончилась.
Я сняла шинель, повесила на крюк нашей старой вешалки.
– Как ты, мама?
– Я?! – меняясь, сказала она запальчиво. – Ты же знаешь, как я.
Я машинально кивнула и молчком пошла в комнату, потом в другую – взглянуть, как да что тут у них без меня. Мама – за мной.
– Ты виновата, – простодушно сказала мама, освобождаясь от скованности первых минут и не умея сдержаться, повременить хотя бы до завтра. – Ты не вмешалась…
– Ну вот еще. Как я могла?
– Если бы ты…
– Что я?
И сразу обидой защемило в груди. Я хотела совсем по-другому, других слов.
– Если бы ты ему написала, что порвешь с ним навсегда, он бы не ушел. Ты же знаешь. Он – слабохарактерный. Это все она. Она – сильная.
– Но я ведь писала вам. Я переживала. Но что я могла? И потом – когда это было, ты соображаешь, какая обстановка была на фронте!
«Могли бы и меня недосчитаться», – но противно это выговорить. И я говорила на забытом языке домашних пререканий, со страхом чувствуя, как что-то важное, что донесла до дома, рушится во мне в эти минуты.
Но
что я тогда знала о муках оставленной женщины, даже если она не слишком любила мужа.– Ты не считаешься с тем, что у тебя есть мать.
– Еще как считаюсь.
Она вдруг легко улыбнулась, наклонила кокетливо к плечу голову и с вызовом посмотрела на меня, с усилием кругля глаза из-под темных наплывших век.
Сердце у меня сжалось в комок.
– Как ты меня находишь?
Ох, совсем не всегда мне давалось, как в тот раз, оценить прелесть ее переменчивости, легкости, перепадов.
– Ты – ничего. Вполне даже, – с подъемом громко сказала я.
Но мама была ничуть не лучше, чем когда я в последний раз приезжала почти два года назад.
– Так ты ведь не знаешь главного! От него был человек. Ты подумай только, как он любит меня!
О, это-то я всегда знала. Для нас, детей, с малолетства были едины: мама, папа, Б.Н., и к Б.Н. мы были особенно привязаны.
В 37-м Б.Н. арестовали. Его срок кончился уже три года назад, он был расконвоирован, но все еще – заключенный. Его лагерный товарищ, отпущенный на волю, возвращался из Сибири к себе домой на Украину через Москву и имел поручение зайти к маме.
Мама в ожидании. И при папе он вернулся бы в наш дом, ну а уж теперь, с уходом папы…
В проходной, что была раньше столовой, – старый буфет и ломберный столик со сложенной вдвое доской, таящий внутри зеленого сукна обивку. Может, при мне всего раз-другой столик раскладывался для преферанса, и по зеленому суконному полю медленно подгребались взятки.
На этом складном столике, как всегда, громоздкая никелированная кофеварка, в которой никогда не варился кофе; на окне и двери – портьеры из сурового полотна с блеклой вышивкой; и здесь же вынесенные из бывшего папиного кабинета – маленькой комнаты, ставшей моей, – его кожаное кресло и его черный письменный стол. Сколько себя помню, всегда неизменно были эти предметы. Но я не была приметлива к ним. А сейчас приглядываюсь, будто провожу инвентаризацию. В середине буфета, где смыкаются две створки, заметны изъяны от наших со старшим братом подростковых проделок. Створки защелкивались от нас на ключ. Но брат наловчился двумя надежными вилками поддевать из-под низа створки, и они, корежась, неподатливо отваливались в стороны, распахивая доступ к «отоваренным» по заборным карточкам конфетам – «подушечкам».
Приглядываюсь как-то сторонне. Это потом отойду, отмякну, может, заплачу. А сейчас никакой близости не испытала к этим предметам, свидетелям и участникам моей тут с малолетства жизни. И они, перемерзшие военными зимами, постаревшие, стояли в сером налете запущенности черство, бессмертно, безучастно.
Дверь в мою комнату была открыта.
– Вон спала на твоем матраце, еще не застелила, – сказала за моей спиной мама, – а то в той комнате клопы. Представь, ползут от соседей. Керосином морила – не реагируют.
Синее ватное одеяло сползло к полу, смятая простыня задралась, обнажив старый полосатый матрац. Мне была неприятна его нагота. И укололо: не ждали меня, не прибрались в моей комнате, хоть и знали – со дня на день приеду.
Я обернулась на звук шагов. Из-за маминой спины возникла невестка, Люся, я рванулась к ней. Оберегая большой живот, она протянула ко мне длинные руки и, обхватив за шею, притянула к себе мою голову и ткнулась губами. Лицо у нее было желтоватое, с припухлостями на скулах. Губы, по-ребячьи шершавые, лупились. На высокой белой шее напряглись жилки. Отведя меня в сторону, поделилась: