За плечами XX век
Шрифт:
Я узнавала «за кадром» лицо Мартина Смита, побуждавшего, выходит, и меня к тому же. Ах, рыжий Мартин Смит. Мне совестно, что была не чутка, заторможена, скупилась на ответы, что не поняла его.
«Но ведь я это видел!» – сказал голландец. Но и то, что я видела, тоже не отходит. Ведь и я несу болевой груз всех соприкосновений, постоянно возвращающий в памяти к тем, с кем свело тогда на час или на миг в том Быдгоще.
Я не знаю ничего о них. Смогли ли Райнланд и Марианна снова быть вместе? Или наглухо разъединены наведенными победой, безжалостными к союзу любви государственными границами? Если дождались через долгие годы встречи, выстояло ли за сроком или иссушилось, надломлено то высокое чувство, соединившее их?
Обрели
«Вы свободны…» Но что за свобода на войне? Абсурд. Неволя – обиталище. А свобода – и обиталища нет.
Что же это за люди, не впустившие их в дома, поляки ли они по духу? Ведь поляки Быдгоща могли гордиться, что не где-то, а именно на земле свободолюбивой Польши было беспримерного мужества вооруженное восстание варшавского гетто. Двадцать восемь дней продержались повстанцы. «Да здравствует Польша!» – был их боевой и предсмертный возглас.
Куда прибились сорванные с родной земли немецкие крестьяне, где обрели передышку, пока Германия еще оставалась за непроходимой линией фронта – недосягаемой?
А племянник графа Шуленбурга, германского посла в Москве, предупредившего о нападении Германии, казненного за участие в заговоре против Гитлера, может, он и вправду мог рассчитывать на чуть большее участие в нем или хотя бы на долю заинтересованности? Не до него было, и он оставался там, в полутьме складского помещения.
Что стало с немцами горожанами, которых не трогали с мест, но постановили «не кормить»? Что это значило?
Спрыгнуть бы тогда из кузова, стереть те знаки меловые на людях. Но это можно проиграть только в поздних снах. Война жестко не терпела и не знала таких не по чину поползновений, и тогда у меня и прыти на то не было.
В толчее, мелькании лиц, в вареве событий пронзительна на пороге комендатуры та худенькая, очень молодая беженка, немка, уже сутки как потерявшая на вокзале пятилетнего сына. И сейчас без дрожи не могу подумать о ней, об ужасе матери и ужасе ребенка, потерявшегося в безумии войны.
Все так было. Не изменить тот состоявшийся ход событий. Но и не приладишься к нему. Терзает.
Когда после просмотра фильма мы покидали телевизионную студию, каждому был вручен фотоснимок, запечатлевший нас на сцене с бокалами вина. Снаружи в витрине студии под яркой шапкой «У нас в гостях…» уже была установлена гигантски увеличенная та же фотография. Так и мы сами вторглись в жизнь города, предъявив себя ему. Он был совсем не тот, усвоенный по Диккенсу, погруженный в туман, чопорный, в цилиндрах. Этот – в живописном смешении рас, многообразный: он и деловой, он и родина хиппи и мини-юбок. Мы жили на бойкой торговой Оксфорд-стрит. Здесь в густом пестром потоке людей, где цветные, цыганские юбки по моде вперемежку с корректной одеждой, а то вдруг с длиннополой шубой на парне или всего-то с мужской рубашкой, расхристанной на молодой груди, возникал то человек-реклама, словно задвигавшаяся круглая афишная тумба, в которую бедолага вдет с головой; то играющий на волынке профессиональный, потомственный нищий в шотландской юбочке; то внезапно высыпавшие из микроавтобуса студенты, разыгравшие тут же на углу квартала мимическую сцену бесчинств Пиночета в Чили, взывая к протесту.
То группа субтильных поклонников Кришны в одежде из марли совсем не по сезону, с кольцами в носу и отчасти выбритой головой, оглашая улицу мелодичным песнопением, движется строем с подскоками под жестяной оркестрик.
Увлеченно глядя на этот красочный театр жизни города, я неотступно видела и тот, другой, черно-белый, документальный Лондон, тот, что был под немецкими бомбами и под угрозой вторжения войск Гитлера, весь в баррикадах, готовый сражаться и умереть на них. Ночное метро. Все шесть лет, как у нас в Москве в начале войны, спящие на путях ребятишки, озабоченные взрослые, бессменный
аккордеон. А утром возле разбитых ночным налетом офисов вынесены тут и там на мостовую столик, табурет, и секретарша стучит на машинке под транспарантом: «Мы здесь», «Мы живы».По заваленной обломками зданий улице королевская семья пробирается к Музею восковых фигур мадам Тюссо, пострадавшему этой ночью при бомбежке. И снова сигнал воздушной тревоги: «Нам не страшен серый волк, серый волк!» – песенка трех веселых поросят из популярного мультфильма, побывавшего до войны и у нас.
Речь Черчилля, взгромоздившегося на баррикаду. Нависая тушей над верхним ее заслоном, он говорит: «Если и через сто лет нас спросят, какое время было самое прекрасное…» А на экране Дюнкерк. Поражение. Английские корабли, осаждаемые бегущими солдатами, перегруженные, кренясь, отчаливают. Не поспевшие добежать солдаты с берега бросаются вплавь за ними. Неистово плывут… На оставленном берегу лишь мертвые… А корабли все дальше в море…
Сидящий у телевизора англичанин, опережая Черчилля, вслух заканчивает его фразу: «…тогда мы скажем: это время». Знаменитые слова его речи.
«…мы скажем: это время. Самое прекрасное», – твердо говорит Черчилль.
А корабли все дальше уходят к берегам Англии. И не доплыть… На оставленном берегу шурует ветер. Неподвижными бугорками заносимые песком тела убитых. В море тонут солдаты.
Да, то было героическое, прекрасное, трагическое время Англии. Я с восхищением впервые увидела ту Англию с ее достоинством, стойкостью, противостоящую один на один фашистской Германии, когда почти вся континентальная Европа была оккупирована либо в союзе с немцами втянута в войну и реально нависала угроза германского вторжения, не будь июня 41-го.
Заглянула – пусть глазами кинокамеры – дальше той земли, на которую вступили наши солдаты.
И так взволнованно, ясно я охватила то, что вроде бы знаешь, но скорее заученно, чем представляешь себе: наша армия спасла мир. Наша война Отечественная – главное событие Второй мировой войны, принесшее спасение западным странам с их самоотверженным Сопротивлением и этому Великому острову.
И значит, Лондону с Биг Беном, Британским музеем, кладбищем любимых верных собак, Гайд-парком с протоптанной копытами верховых лошадей тропой, с концертными залами, знаменитыми пабами – пивными, универсальными магазинами и россыпью торговых лотков, с Вестминстерским аббатством и плитой там под ногами «Помните Черчилля», он похоронен не под этой плитой – на скромном кладбище родового поместья, как сам распорядился. Да, Лондону, со всеми проблемами, живым современным миром, своей судьбой, своей культурой.
А знаменитых лондонских туманов, в общем-то, нет – их извели правительственным запретом отапливать квартиры каминами.
Однако мы все дальше от Быдгоща на дороге наступления… Благодаря Мартину Смиту через много лет я так взволнованно ощутила себя снова на этой дороге среди войны, да и среди победы. Ах, было, было же и это взлетное чувство. Как и в юности, когда мы мечтали, что спасем мир от немецкого фашизма.
Отдаленно ухали бомбы. С ревом пронеслись штурмовики. Все слышней канонада. Давно истаяли серые дома Быдгоща, и моросило – не то легкий снежок, не то дождик. Шла груженая дорога войны…
У развилки движение застопорилось – перестраивалось на два русла. Наше штабное подразделение вместе с войсками уходило на запад. Я оказывалась оторванной от своих, назначена в группу фронтового подчинения, приданную частям, штурмующим Познань. Я спрыгнула из кузова на дорогу, чтобы пересесть, куда укажут. Из кабины полуторки вышел майор Ветров размяться. Упруго ходил вдоль машины, сунув руки глубоко в карманы полушубка. Серое небо, слава богу, было пустым, спокойным.
Но вот командовавший на развилке скопищем машин незнакомый полковник подал сигнал танкам, и танки первыми пошли, обходя машины, гремя, наращивая темп, а за ними с интервалом двинула на машинах пехота. И мощный ход этой накапливающейся лавины на дороге, уходящей под углом от шоссе на запад, был грозен.