За правое дело ; Жизнь и судьба
Шрифт:
Лица танцующих девушек, бледные в неясном свете далёкого огня, казались сосредоточенными и серьёзными. Они то и дело обращались в сторону Сталинграда, и в этих девичьих лицах выражалась и связь с теми парнями, что лили свою молодую кровь в Сталинграде, и печаль одиночества, и робкая, но нерушимая надежда на встречу, и вера в свою молодую прелесть, в счастье, выражалась и горесть разлуки, и ещё что-то, настолько великое и простое, по-женски сильное и по-женски беспомощное, что уж не было ни слов, ни мысли, чтобы выразить это,— а лишь душа, сердце могли это выразить — растерянной улыбкой, вздохом… И Крымов, так много переживший и передумавший за год войны, смотрел, смотрел, забыв обо всём, на танцующих.
Готовясь к докладам, которые ему предстояло сделать перед командирами и бойцами 62-й армии, Крымов просмотрел вороха иностранных газет, присланных из Москвы. Слово «Сталинград» стояло
Крымов делал выписки из иностранных сообщений о том, как дипломатические позиции нейтральных держав, как многозначительные речи, произносимые премьерами и военными министрами, как действие международных договоров определяются пламенем и громом Сталинграда. Он знал, что слово «Сталинград» появилось, написанное углём и рыжей охрой — чёрными и красными чернилами толпы,— на стенах домов, на стенах рабочих казарм, на стенах лагерных бараков в десятках оккупированных фашистами городов Европы, что это слово произносят партизаны и десантники в Брянских и Смоленских лесах, что это слово помнят солдаты Мао Цзэдуна, что оно будоражит умы и сердца, зажигает надежду и волю к борьбе в лагерях смерти, где, казалось, нет места надежде… Обо всём этом и ещё о многом знал Крымов, собираясь делать доклады в 62-й Сталинградской армии о всечеловеческом значении жестоких боёв, которые вели солдаты этой армии… Всё это захватывало, волновало его, и, думая о предстоящих докладах, Крымов заранее, в душе предчувствовал сильные и суровые слова свои.
Но в эти минуты, слушая голос гармошки, глядя на девушек, по-пичужьи сбившихся в кучку у дощатой стены маленького ахтубинского дома, он испытал волнение, пережил чувство, которое не выразить в словах.
В ту минуту, когда Крымов сел в кабину грузовой машины и, привычно примащиваясь, отодвинул на бок раздутую полевую сумку, мешавшую привалиться к спинке, он почувствовал, что сейчас начинается нечто новое, ещё не пережитое им за всё время войны, и ему придётся увидеть то, чего он не видел никогда.
И с этим чувством, совсем не лёгким и не радостным, он оглядел беспокойное, нахмуренное лицо шофёра и сказал, как говорил обычно Семёнову:
— Ну, что ж, поехали…
Вздохнув, он подумал: «Нет Мостовского, нет Семёнова… Оба без вести, как в воду».
В небо всходила полная луна. Улица и городские домики были освещены тем сильным, ровным небелым светом, который столько раз пытались передать художники и поэты и который не удаётся, видимо, передать потому, что он неясен, странен не только в тех ощущениях, которые вызывает в человеке, но и в самом своём существе; в нём противоречие между силой жизни, всегда связанной с ощущением света, и силой смерти, выраженной в каменной холодности ночного небесного мертвеца…
Машина спустилась по довольно крутому спуску к скучной, похожей на канал, реке Ахтубе, проехала по понтонному мосту и, миновав тонкоствольную жидкую рощицу, вышла на широкую дорогу, идущую в сторону Красной Слободы.
Вдоль дороги стояли высокие щиты с надписями: «За Волгой земли для нас нет!», «Мы не сделаем ни шагу назад!», «Отстоим Сталинград!», щиты с перечислением подвигов красноармейцев, уничтожавших немецкие танки, самоходные орудия, штурмовую пехоту и штурмовую артиллерию.
Дорога лежала широкая, прямая, дорога, по которой прошли десятки и сотни тысяч людей. Стрелы-указатели, обведенные широкой чёрной полосой, указывали: «К Волге», «На Сталинград», «На 62-ю переправу». Не было в мире дороги прямей и проще, чище, суровей и тяжелей этой дороги.
Вот такой прямой, думал Крымов, она останется и в лунные послевоенные ночи, и повезут
по ней люди на переправу зерно, арбузы, мануфактуру, повезут детишек в гости к сталинградским бабушкам. И Крымову захотелось разгадать чувства послевоенных путников, что поедут по этой дороге. Станут ли думать они о тех, что шли по дороге от Ахтубы до Волги в сентябрьские и октябрьские дни 1942 года? Может быть, и не станут думать, может быть, и не вспомнят. Но, боже мой! Почему же захватывает дыхание, почему кажется, что вечно уж будут холодеть от волнения руки у тех, кто глянет на эти ветлы и деревца… Да посмотрите! Вот здесь, здесь, по этой дороге шли они, шли батальоны, полки, дивизии, блестели на солнце винтовочные дула, блестели при луне воронёные стволы противотанковых ружей, погромыхивали миномёты.И только осенние деревца, притихшие рощицы видели людей, оставивших за спиной родные дома, людей, идущих к переправе через Волгу, на горькую боевую землю.
Никто, никто не шёл им навстречу; никто, никто не видел этих молодых и старых лиц, этих светлых и тёмных глаз, тысяч и тысяч людей, живших в городах и сёлах, в степях и лесах, у Чёрного моря и на склонах Алтая, в Москве, в дымном Кемерове и мрачной Воркуте…
Они шли, построенные в походные колонны,— молодые лейтенанты шагали по обочине дороги… старшины, сержанты оглядывали ряды, батальонные и полковые командиры шагали в ногу с солдатами… пробежал, придерживая болтающуюся полевую сумку, адъютант лейтенантик передать приказание…
Какая тяжесть на сердце и какая сила, какая печаль, сколько живых трепещущих сердец, как пустынно кругом, и вся Россия следит за ними глазами…
Через пятьдесят—шестьдесят лет проедут под выходной день к Сталинграду из ахтубинской степи на полуторке с пением и шутками парни и девушки. Может быть, шофёр на минуту остановит машину, выйдет из кабины, чтобы продуть подачу или подлить в радиатор воды. И вдруг станет тихо в машине. Что такое? Словно не ветер поднял пыль над дорогой, зашумел в высоких вершинах деревьев, словно вздохнула чья-то грудь, словно слышен гул шагов. Идут… И тихо-тихо станет и никто не поймёт, почему так сжалось сердце, почему так тревожно глаза глядят на пустую, прямую дорогу… Мысли ли то были, грёзы ли… И сегодняшние ощущения и мысли Крымова смешались, сплелись с теми чувствами и мыслями, с которыми, казалось ему, оглянется на прошедшее послевоенный путник.
«…Скажи, отчего ты так плачешь? зачем так печально слушаешь повесть о битвах данаев, о Трое погибшей? Им для того ниспослали и смерть и погибельный жребий Боги, чтобы славною песней были они для потомков…»{138}Может быть, через восемьсот, через тысячу восемьсот лет, когда не будет уж этих деревьев, не будет и этой дороги, и сама эта земля навек уснёт, прикрытая другой толсто и плотно наросшей на ней новой землёй, и будет на этой новой земле жизнь, о которой нам не дано знать, и не станет сёл и городов, где жили потомки наших потомков, пройдёт по этим приволжским местам седой, неторопливый человек. Он остановится и подумает: «А ведь в этих самых местах когда-то были раскопки, где-то здесь шли к Волге оборонять Сталинград солдаты далёкой поры Великой революции, народных строек, грозных нашествий». И вспомнится ему картинка из детской книжки учебника: идут по степи воины с простыми, добрыми, суровыми лицами в старинной одежде, в старинной обуви, с красными звёздочками на головных уборах. Старик остановится, прислушается… Что такое? Словно вздохнула чья-то грудь, словно слышен гул шагов… Идут… И не поймёт он — почему так сжалось сердце…
Когда машина дошла до стоящих вразброс домиков хутора Бурковского, шофёр свернул на узкую дорожку, идущую среди густого молодого леса.
— Бьёт день и ночь по главной дороге, поедем в обход! — сказал он.
Выехав на плохую лесную дорогу, он не уменьшил, а, наоборот, увеличил скорость, и грузовик скрипел и кряхтел, подскакивая на корнях, пересекавших колею, либо попадая колесом в рытвину.
Грохот стрельбы становился всё сильнее, его уж не мог заглушить шум мотора. Ухо уверенно отличало сильные удары советских артиллерийских батарей от разрывов немецких снарядов и мин, да собственно даже не ухо, а человеческое нутро само определяло различие звуков. Спокойно и дружелюбно безразличные к близкому, оглушающему удару своих пушек, сердце, нервы вдруг при немецких разрывах напрягались, замирали, а мозг разбирался — недолёт или перелёт, снаряд или мина, да каков калибр, да не в вилку ли попала трясущаяся на лесном объезде машина.