За тридевять земель...
Шрифт:
Не позови мама людей к столу, пожалуй, шутки на отцов счет, как и труды по дому, нипочем бы не кончились. Так уж ведется в нашем селе: работа, которую подгоняет добрый смех, спорится. Особенно когда принимается за нее целый род ради спасения от смертных побоев неразумных и непочтительных детей, до срока выносящих из дому веселые тайны, которые, впрочем, не сегодня-завтра послужат к вящей славе рода Чубарэ, и не только в селе, но и во всей нашей необъятной стране.
Да, успех превзошел ожидания отца. Заставив гостей притворными жалобами взяться за дело, он хотел единым духом погасить две свечи, от которых по его вине начались неурядицы в доме. Во-первых, успокоить маму и показать ей, что, несмотря ни на что, он был и остается хозяином, главой семьи, что это именно он, а не она, рожден носить кушму на голове; во-вторых, и родичей, коль уж они такие шустрые и задушевные, приструнить маленько, чтобы не переступали меру и не совали носа в чужое просо. Но не удалось, не вышло у отца, потому что, вспыхнув раз, эти огни поддерживали друг друга.
Да и с родичами разговор выходил не так короток. Поначалу казалось, они будут смирными и покорными; потом, когда дела подошли к концу, они как-то нежданно-негаданно вышли из повиновения. Ладно, кувшин, шути, пока ручка цела, да только шутка их перешла меру, и, того гляди, будущее детей могло решиться без участия отца. Такие-то мысли терзали его, и он не знал, что предпринять, какую бы штуку выкинуть, чтобы снова все сделалось по его воле. Он опять приумолк и молчал даже за столом, только курил папиросы одну за другой да пил пиво долгими глотками врастяжку, словно погреб его опустел и он пьет последний в жизни стакан. Со стороны могло показаться, что он сломлен, на самом же деле отец ждал только часа, когда люди разойдутся и он сможет остаться наедине с собственными мыслями, затвориться в каса маре и не выходить оттуда, пока на душе не полегчает. Так поступал он всегда, когда сталкивался с чем-нибудь чуждым и незнакомым. Он запирался порой на ночь, а то и на две, и не являлся к нам без ясных, десятки раз продуманных планов. Год назад, перед тем как взять слово на собрании, когда скинули с председательского кресла Иона Хапужку за то, что зарился на общественное добро, отец не спал три ночи подряд. Не так уж легко было ему сложить свою речь. К тому же этот злополучный Ион приходился маме двоюродным братом…
В те дни отец победил. Одним дельным словом сумел вернуть Иона к давно забытому трактору. Сумел, потому что на его стороне было все село, вся родня. А теперь он один-одинешенек, и эта чертовская история с детьми – совсем не то, что случай с Хапужкой. Отец и сам удивился бы, если б сумел без хлопот развязаться с ней. Нужно найти единомышленников, людей вроде него, которые смогли бы понять, чего он хочет. Но как и с кем завести беседу, если теперь пойдет о нем слава еще похуже, чем о попе-расстриге? Может, выждать, пока затихнет молва? Но ждать некогда: дети вот-вот кончат школу – и поминай как звали! Нет, если начинать, то сейчас. Пока саженцы не зацвели, их еще можно высадить в своем саду… Пожаловаться председателю? Пусть поговорит с ними по-государственному, пусть растолкует, что земля, сколько бы техники на ней ни копошилось, нуждается и будет нуждаться в человечьих руках… Да разве этих мазуриков проймешь высокой речью? Яйца-то нынче умнее кур, брать их следует деликатно, осторожно, и не на стороне, а в своем доме. Танцевать от порога, от плиты, от теплого лоскутного одеяла, от печи, на которой можно держать военный совет с женой. Она – квочка и поведет цыплят, куда захочет. Какими теперь охами и ахами, какими песнями улестить ее? Упрямая. Скажет «но» – так никакого «тпру» не будет, пока сама не уразумеет, что тянет в трясину.
Весенние праздники, раз начавшись, идут один за другим. Первые полевые работы подходят к концу, и у отца снова появилось время для раздумий. Теперь он удаляется в добровольное заточение на четыре дня и четыре ночи. Не ест, не пьет, сидит молчком. Скулы его заострились и, кажется, вот-вот прорвут желтую, как воск, кожу. В синих кругах вокруг глаз тускло поблескивают зрачки. И хотя на дворе весна, а не поздняя осень, белый иней оседает на волосах отца. Вытянувшись, лежит он навзничь, на голой лавке, со сложенными на груди руками, будто покойник. Мама вместе с нами подглядывает в дверную щель, все в ней замирает от жалости, она забывает о ссоре, о своей и нашей мечте и умоляет отца отворить, выйти, поесть чего-нибудь. При звуках ее голоса морщины на его лице разглаживаются, он облегченно вздыхает и словно хочет подняться с лавки; даже покрываются радостным румянцем щеки, но он не поддается и, глядя в одну точку, продолжает наматывать мысли на невидимое веретено.
Не отворяет он и на пятый день, и на шестой не хочет открыть. Мама заливается слезами, не находит себе места, слова ее не утешают, все валится из рук. Ни жива ни мертва, бродит она вокруг дома, останавливаясь у всех окон и дверей и пеняя небу, что из-за проклятой актерской школы, вскружившей нам головы, она теряет мужа. Мама кается так страстно, словно это не она вместе с отцом своими колядками и песнями пробудила мечту в наших душах; словно они чужды тем сказкам, на которых мы выросли и которые начинаются одними и теми же волшебными словами: «За тридевять земель, за тридевять морей…»
Видать, таковы с годами все родители. К той поре, как увидят детей взрослыми, забывают они свои сказки и напевы. Остается одна-единственная сказка – о любви, связавшей их зеленой травяной нитью.
– Господи, лучше б уж вы просились– в
другое какое ученье! На агрономов там или докторов… Тут мое слово помогло бы. Потому что все равно вернулись бы тогда в село, были бы при нас, при земле. А потом, агроном или доктор, если даже и водится с песнями или побасенками, с дороги не собьется, а коли человека только песня держит на земле, по ветру идет вся его жизнь… Что же вы сидите? Идите к нему, просите прощения, не то… Боже мой, боже, мы останемся без отца на этом свете. Разве не видите: он уйти задумал, хочет покинуть нас! Крошки хлеба, капли воды в рот не берет. В землю ляжет, а грех будет на мне и на вас…В голосе мамы было столько печали и горя, что Тамара не стерпела. Она оторвалась от меня и шагнула к двери каса маре. Я, однако, помедлил. Что-то подсказывало мне, что отец только и ждал, чтобы мы упали перед ним на колени, что к этому и вел он с той самой минуты, как заперся в каса маре и начал свой изнурительный подвиг. Я читал его мысли. После того вздоха облегчения, вздоха радости, а не мук, торжествующего, я бы сказал, вздоха, тут же погашенного в груди, вздоха, разгладившего морщины отца и осветившего его лицо, у меня были все основания полагать, что никакие черные мысли его ни чуточки не терзают. Но голос мамы, отозвавшийся и в моей душе, поднял меня с места. Я встал, сам не зная, куда хочу идти и что делать. К счастью, не успела Тамара коснуться щеколды, как дверь распахнулась и на пороге появился отец.
– Ошибаешься, женщина, – кротко проговорил он и шагнул вперед, не глядя на нас. Он приблизился к маме, обнял ее и продолжал смиренно: – Неужто ты думаешь, что я так глуп, что сложу руки на груди и дам могильщикам унести меня из этого дома? Уйти – и на том свете мучиться от стыда? Уйти – и оставить тебя одну, покинуть на неблагодарных детей? Чтобы они и над тобой насмеялись, а? Чтобы выгнали тебя вон? Эх, Одокия, Одокия! Мы ведь целую жизнь с тобой прожили, так вот назло же им еще одну проживем. Оставь им ихнее баловство, не грызи себя. Только отныне заведем уговор: расходы пусть по-прежнему лежат на нашем горбу, зато они, музыканты эти, будут играть то, что мы им закажем. Не угодно? Долой уговор – пусть идут на все четыре стороны. Вольному воля, а карман наш…
Если отец есть отец, то, каким бы ты ни слыл ловкачом как ни старался бы превзойти его, в конце концов и сам не заметишь, как это случилось, что ты услужливо по его хотению отворяешь или затворяешь ворота. Долгая жизнь плугаря научила отца с достоинством носить кушму на голове и, что бы ни было, оставаться хозяином в доме. Какие бы ветра ни силились скинуть с него шапку, ему всегда удавалось ее удержать…
Стало быть, остался я сам-друг со своей незадачей. И было мне еще обиднее, чем отцу после набега родичей. Даже рыжий петух, который вчера, трепыхая крыльями, взлетал на забор и оглашал криком дорогу, словно призывая меня в путь, уже не пел по утрам. Мама, разомлевшая от тепла отцовых речей, живо изловила петуха и до вечера варила из него суп, желая вернуть отцу силу.
И еще – с того дня потянулись дожди. Посевы всходили на глазах, вырастали, заслоняя собой дорогу, что вела из нашего дома в большой мир. Боясь потерять ее, боясь, что не сыщу ее будущей весной, я выкинул белый флаг. Я обещал отцу ежедневно выполнять свою норму на холме, лишь бы можно было каждое утро, выходя из дому, встречаться с моей дорогой и радоваться, что через год я накоплю денег и смогу уйти по ней куда захочу.
Но нет дорог без колдобин. Вместе с посевами взошла и трава в Валя Адынкэ, высокая, как никогда в другие годы. И была она такая душистая и мягкая, что попутал нашу Тамару грех, повела ее доля на сенокос с другими девками и парнями, и нашла она там свою первую любовь, так что к весне у моих родителей объявился внук по имени Славик, как и мы, сысканный в Валя Адынкэ, у источника среди тростников… Замужество Тамары и крестины Славика не только поглотили мои «дорожные» деньги, но еще и заронили в отцовскую голову мысль стреножить меня – женить не мешкая, чтобы родился у него внучок и от сына, – я ведь был совсем взрослый, даже мама это замечала, – а уж тогда можно было бы спокойно послать меня учиться на агронома, не опасаясь, что забуду обратный путь к дому, к земле. На попятный не пойдешь; пришлось дать слово, что я готов и на это, лишь бы невеста была не совсем уродина, а самому, дескать, мне ее искать недосуг – на носу выпускные экзамены. Так я спрятался в отцовский замысел, как заяц в придорожные кусты, выжидая минуты, чтобы ошарашить его какой-нибудь совсем уж несуразной выходкой и дождаться заветных слов: «Уходи, уходи от меня прочь, бога ради…»
Отец догадывался, что я хожу у него перед самым носом кривыми путями, и гнул свое. Он послал маму искать мне суженую по селу, а сам залег в кустах на той стороне дороги и стерег зайца, чтобы свалить его одним прыжком при помощи данного некогда обещания. Порой встречались наши глаза, но мы тут же отводили их в сторону, лишь бы не читать в душах до конца и не спугнуть друг друга до времени.
А мама, бедная, совсем забегалась на запутанных тропинках сватовства. И, хоть согласных на такое дело в нашем селе найти было не так просто, на дворе у нас появлялась одна невеста за другой. И у каждой находил я нестерпимый для меня изъян: у одной ноги коротки, у другой руки долги, третья золотушная, у четвертой зуб со свистом, пятая глазом косит… Невест же совсем дурного пошиба мама сама распознавала с ходу: одни были слишком бестолковы и тут же попадали впросак, другие до того ленивы, что по неделям не смывали своих румян.