За живое
Шрифт:
– Ты что, плачешь? – к щеке прикасаются мягко чужие пальцы, стирают влажную дорожку, и на них остаётся соль.
Да, я, чёрт возьми, плачу. И я не знаю, как это остановить, так что прости. Прости-прости-прости. Я ловлю его руку, целую ладонь, запястье, прижимаюсь носом. Выпускаю из ослабевших пальцев, и она спускается ниже, проникает под платье, и от этого бьёт током. Бьет больно. Я тянусь навстречу, целую, куда придётся: губы, глаза, волосы на виске. Получается жарко, нервно и как-то дерганно.
Одежда вдруг начинает безумно раздражать, и поэтому очень быстро оказывается забытой на полу. И я понимаю, что
Это близко, так что воздух, исходящий электрическими разрядами на двоих у нас один, но хочется ещё ближе, и эта мысль доходит до нас обоих одновременно, срывая с измученных, исцелованных губ задушенный нетерпеливый стон.
Подхватывает под спину, укладывает на диван. Обнять коленями его бёдра, немного податься навстречу, вздрогнуть от чувства непривычной наполненности. Дыхание перехватывает, поэтому стон получается прерывистый, мгновенно заглушенный глубоким медленным поцелуем. У него движения выходят плавными, и это сводит с ума меня, дёрганную, возбуждает ещё сильнее, поднимая за несколько мгновений почти до самого пика.
Нервы оказываются до предела обнажены, и каждое касание ощущается, как будто оно первое, и оно же последнее. Мы даже не говорим друг другу ничего, потому что нет таких слов, которыми можно это высказать. Я нащупываю шрамы у него на спине, кончиками пальцев едва касаясь их, и – странно, я никогда раньше не находила в своей душе нежности, но сейчас она переполняет меня.
Вельзевул немного отстраняется, чтобы можно было смотреть в глаза, и я, мне нужно это как-то пережить, наверное, потому что это что-то невероятно личное, насквозь пронизывающее, оставляющее душу незащищённной даже от малейшего дуновения ветра. И я не хочу, но тону в этом, ухожу с головой на самую глубину, без шанса вынырнуть на поверхность. Легкие жжет огнем, щеки — солью, а губы — его проклятым именем.
От наваждения не получается освободиться и остаётся только отдаться ему.
Когда всё утихает, страсть в его глазах сменяется нежностью, но только это ещё больнее.
Губы сами собой кривятся в усмешке. Светлый ангел. Светлый-светлый ангел. Нимб погас, а крылья он потерял, когда падал. Но вот то, что в его душе осталось, этого бог отнять не в силах, через боль, через напряжение бессонных ночей он пронёс и сохранил своё тепло. И это никому не подвластно.
Каждый может стать лучше – это утопическая идея, неумолимо ведущая к саморазрушению, и мне таких метаморфоз не перенести. Но если я хочу хотя бы попытаться быть с ним, из себя нужно вытянуть все то хорошее, что во мне ещё осталось.
Но что если во мне не осталось ничего?
========== 2. Сильна, как смерть ==========
– Ну что, ты счастлива теперь? – Лилит опирается о шершавое дерево комода, склоняясь
к тёмному зеркалу.Месяц. Месяц и десять дней. Ровно столько она продержалась, а потом всё.
Как объяснить ему, что вот да, я очень хотела их убить, их всех. И, господи, сколько их было… десятка два? И они, ну, они очень хотели жить.
Колени дрожат, и, наверное, опираться на комод приходится именно поэтому. Их было десятка два и ей всё ещё недостаточно. Когда Лилит думает об этом, то подсознательно вызывает в памяти его голос. Его слова.
«Послушай меня, глупый маленький человек…»
О, пожалуйста.
Это не помогает. Это делает только хуже, больнее. А ещё – с такой силой нельзя скрести по дереву пальцами, потому что ногти ломаются, и на поверхности остаётся кровь.
Лилит в каком-то смысле недоубитая и, кажется, сломанная настолько буквально, что хочется поднять изорванную ткань, посмотреть на своё тело, понять, где проходит этот шрам, рубец, огромная незаживающая рана, провести по ней пальцами, и может быть, как-нибудь закончить начатое.
Можно бесконечно долго бегать от реальности, но в конце концов ты остаёшься один на один с зеркалом, которое неумолимо показывает тебе – тебя. То, что от тебя осталось. Руки в чужой крови, лихорадочный нездоровый румянец, нечёсаные волосы, почти закрывающие лицо, и – эти глаза.
Если когда-нибудь кто-нибудь сможет понять, каково жить, когда боишься отражения собственных глаз сильнее смерти, это принесёт что-то вроде удовлетворения. Во всяком случае, должно.
Но сейчас ей кажется, что у глаз, смотрящих на неё из зеркала нет цвета – они бесконечная мгла, за которой не осталось ничего святого, и вообще не осталось ничего.
Вельзевул не знает, что она сделала, но когда узнает, он будет точно так же обходить её комнату, как она сейчас обходит его: с презрением, с тошнотой, не в силах задержать взгляд на ручке дольше, чем на две с половиной секунды.
– Ты чудовище, – с наслаждением проговаривает Лилит в лицо своему отражению, в лицо себе, и губы сами собой растягиваются в мрачной улыбке. – Что, думала, можешь быть с ним?
Можно бесконечно долго рассматривать реальность, разбиваться об неё, и потом собирать себя по осколкам заново, но правда в том, что Лилит очень тянется к нему,
но он бы никогда не полюбил такую.
***
– Лилит, мы завтра начинаем, едва только встаёт солнце, – так говорит Дьявол, стоя за моей спиной.
– Ты же знаешь, что на рассвете моя сила угасает. Я присоединюсь к бою позже, с наступлением сумерек, – так отвечаю ему я, не узнавая своего голоса, – вижу, что битва будет суровой, не хочу умереть на заре времён.
Я слышала, там даже участвует он, адский лекарь. Правда на этот раз не в качестве лекаря, в качестве полководца.
Вступать в бой мне так и не доводится, потому что он, кровопролитный, заканчивается куда раньше, за много часов до того, как на землю спускается ночная тьма. Жестокий, быстрый, как и все большие битвы в этой нескончаемой войне. По Пандемониуму мгновенно разносятся вести от выживших: о подвигах и героях, о тяготах и потерях.
По Пандемониуму мгновенно разносятся вести, но я выцепляю из них только одну: Второй повелитель Преисподней, главнокомандующий Вельзевул больше не может ходить, потому что ему перебило позвоночник.