Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Заброшенный сад. Сорок девять эпизодов одной весны

Ермаков Олег Николаевич

Шрифт:

Нет, мир музыки все-таки невозможная вещь. Но он существует.

«Экстаз»

Сколько-то лет назад здесь, в отцовском доме, я слушал «Экстаз».

И вот все повторялось. Помнится, на чайном столике стоял перед окном фарфоровый чайник и матово, тускло лоснился боками. Поставил его туда же. Развел огонь.

Но музыка не трогала почему-то. На эту вещь наложилось «Море» Дебюсси. Кстати, есть там что-то общее, нервный дух, стремящийся к пределам.

Не знаю, но в этот раз «Экстаз» мне показался скучным, хотя и взвинченным. Слушал рассеянно, печной жар дышал мне в лицо… Уже хотел и щелкнуть клавишей… И не заметил, как был втянут в странный мир «Экстаза» и уже слушал не на живот, а на смерть, даже дышать по-другому начал.

Как будто сам приближался к трагической развязке, а она все не наступала. Это было мучительно по-настоящему. И желанно. Страсть и смерть соединились тут. И все разрешилось. Трагедия свершилась… Как вдруг поворот скрипичного ключа — и все потонуло в завершающем светоносном аккорде. Невероятная, безумная, дионисийская вещь.

Вечером

Работал возле дома, смотрел, как гаснет солнце, — огненный цветок бережно сокрывала ладонями ночь. Повернулся, бросил случайный взгляд: на востоке за темным деревом соседнего сада двойник солнца, его нежно окрашенный призрак — луна.

Бранденбургские концерты

Да, я все слушаю Баха, сейчас это невероятные Бранденбургские концерты, и вдруг ловлю себя на мысли, что в войну в этом доме у бабы Веры квартировали немцы. Пили молоко ее коровы. Таскали яйца из-под кур. Одна молодая женщина прибежала прятаться, кто-то стукнул из деревенских, что муж ее, летчик, еврей. И она кинулась сюда, ну, как, бывает, лосиха вдруг выйдет к людям с пораненным лосенком. И эта решила спрятаться за армейскими шинелями от полиции. Но те пришли по следу, как собаки. Один пистолет вытащил, помахивает, эй, панна, давай, мы не тебя, а ее, и наводит пистолет на девочку в пеленках. Тут баба Вера шикнула на моего отца, чтоб тот бежал за женой старосты, а он ее привез из Германии после плена, воевал в мировую, как говорили тогда. И та пришла с какой-то всеобщей фотографией колхозной и указала на стопроцентно местного мужика, заявив, что он и есть отец. Чистая немецкая речь из уст русской бабы оказала свое магическое действие. Дознаватели ушли. А серые шинели посмеивались… Глазки у летчиковой дочки были как (смородина, хотел написать, но передумал) черная рябина.

Я слушал Бранденбургские концерты с их детским легким дыханием, миром светлым и чистым, волнующим, мечтательным уже по-юношески в самом лучшем Шестом концерте. Да, в Шестом концерте дыхание мира юно, оно подхватывает тебя волнами и обещает ВСЕ. Только останься жив.

Без соседей

После шумных выходных затишье, в деревне — на этой улице, где почти никто постоянно не живет, — хозяйничают галки и сороки, скворцы.

Слушаю Брамса, Концерт для фортепиано и оркестра, окруженный вечерними солнечными деревьями. Нирванически расслаблен. Нет желаний.

И никаких соседей!..

Полинезийская деревня

Радости деревенской жизни: утренний чай с малиновым вареньем, после обеда — огонь в печи под прелюдии, фуги и токкаты Баха, ручку громкости поворачиваю до упора, так что пол под ногами раскатисто гудит.

Но в деревне мне не пишется. Странная вещь, да вот именно так и есть. Казалось бы, все способствует: отсутствие соседей, телефона; тишина и одиночество — «И друг поэзии нетленной / В печи березовый огонь». Нет!.. Интересно, писал ли в деревне Кафка? Вдруг вспомнилась его жалоба в дневнике: стук двери, кашель, сморканье на лестнице, голос за стенкой— и все насмарку! не пишется. И он писал по ночам. Наверное, здешние условия показались бы ему просто райскими…

Вот именно. Здесь-то и нащупывается отгадка, брезжит ответ. Вся литература — песнь по утраченному, целостному. Не песнь о деревне, конечно. Но песнь о саде. И все путешествия на самом деле — поиски скрытых указателей в ту область, из которой были когда-то изгнаны первые два человека.

Я с детства любил деревню и чувствовал тоску по этому миру. Поездки в деревню всегда были праздником. С братом мы дрались за право ехать с отцом сюда, почему-то двоих мать не отпускала.

Любимой книгой у меня была повесть «Терновая

крепость», написал ее Иштван Фекете, до сих пор помню аромат этой книги: сигар, камыша и рыбы. Сигары курил дядя, на каникулы к которому приехали герой с другом, они там удили рыбу и охотились в камышах, дядю звали, как и писателя, Иштван, и поэтому я чувствовал себя племянником в гостях у этого писателя. Озеро и чайки. И остров, подступы к которому заросли терновником и заболотились, на нем развалины крепости. Озеро Балатон. Там обитала масса птиц. А иволга пела: «судья плут». Туда они отправились жить…

В девятом классе я хотел поступить в сельское училище на пчеловода. Не поступил. И иногда жалею об этом. Лучше собирать настоящий мед, а не метафорический. Да, писать на пасеке я точно не стал бы. Вернее — не смог бы. Хотя удары пчел дарят яркие картины. Я испытал это на себе однажды. Забрел на пасеку под горой в деревне, где жили родственники матери (а эта деревня — отцовская) и был атакован пчелами. Всего четыре пчелы вонзили в меня свои кинжалы, но мне, семилетнему, хватило, я валялся в постели с высокой температурой и бредил, предо мной открывались яркие картины: огромный мост над широкой рекой, и по нему сновали во все стороны черти, они бегали очень быстро, некоторые срывались, повисали на перилах, падали в воду, карабкались по сваям. Апокалипсис, да и только. Но вряд ли мне захотелось бы обо всем этом рассказывать, спокойно трудясь на пасеке, — зачем? Если все уже сбылось: дом на земле, улья, сад, календарь вечной жизни. И — точно: когда я попадал в деревню, то переставал писать. Ну еще меня хватало на записки, подобные этим. Но что-то большое и связное — нет. К чему? Если все уже сбылось.

Вот Тойнби и писал в «Постижении истории» о чем-то подобном. Он рассказывал о полинезийцах, которые нашли в себе мужество и отвагу, преисполнились великой энергии и двинулись по волнам Тихого океана. И они его покорили. Но океан приготовил им ловушку: райские острова. Здесь мореплаватели задержались на отдых — и остались навечно, как спутники Одиссея на острове лотофагов, поевшие лотоса и забывшие свой путь.

И огонь цивилизации угас в умах и сердцах этих людей, остались лишь едва теплящиеся угольки. И когда явились западные мореходы и принялись истреблять островитян, как пионеры прерий — бизонов, те не смогли дать достойный отпор.

Писать или просто созерцать? Созерцать, нашептывает мне огонь в печке. И я оставляю перо и бумагу.

Арфа, флейта и виолончель

Но все-таки считать все сбывшимся нелепо. И отождествлять деревню с садом. С тем садом, о котором пишут поэты, о котором поют на разные голоса музыканты. Еще перед отправкой сюда я вооружился музыкальным справочником, чтобы тут же получать минимальную информацию о том или ином композиторе, и успел прочитать о Софье Губайдулиной, живущей в Германии, о ее пьесе для арфы, флейты и виолончели «Сад радости и печали». Мне еще не приходилось слышать музыку Губайдулиной. Но заочно я ее уже полюбил. И особенно эту вещь для трех инструментов. Арфа, флейта и виолончель — что может быть лучше. Я воображал лунный звук арфы, медоточивую флейту и печальную виолончель.

Название этой пьесы сразу сделало меня поклонником татарского композитора.

Арфа, флейта и виолончель, дремавшие с детства, мгновенно отозвались во мне.

Давным-давно мы жили на краю города, у пустоши с оврагами и перелесками. Мои родители работали в исправительно-трудовой колонии, находившейся здесь же, за колючей проволокой и ограждениями с двумя вышками по углам. По ночам там светили прожекторы, днем хлопали дверцы машин и лаяли овчарки. За мной следила соседка. Но однажды она отлучилась, и я тут же воспользовался этим и улизнул, спустился с крыльца и пошел по грунтовой дороге.

Обнаружили меня в питомнике. Это был колхозный сад.

И порой этот сад является очень ярко. Кажется, что это август, пыль на дороге, пахнет нагретой солнцем пижмой. А в тени уже довольно прохладно. Всюду причудливо вылепленные стволы яблонь. Виден край сада, дальше зеленый провал оврага. Листва, кое-где с желтизной, блестит в небе.

И этот эпизод исполнен для меня архетипического смысла и света.

Движение началось именно тогда, подумал я, впервые услышав от родителей об этом случае.

Поделиться с друзьями: