Загадка да Винчи, или В начале было тело
Шрифт:
Фирмино спокойно заметил мне, что хотя я трещу без умолку, но совершенно ничего не смыслю. Разве мне неизвестно, что существованием правит Фортуна? И что иногда справедливость и удача ходят разными дорогами?
Возможно, ты прав. (Слушайте меня внимательно, чтобы потом не переспрашивать.) Однако все же всегда необходимо ее испытывать, противоречить тому, что ты называешь Фортуной, или Судьбой, или Роком и что я бы назвал — если ты позволишь — Провидением.
Друг мой, о человеке, который сейчас предстал перед тобой в таком плачевном состоянии, никак нельзя сказать, что он плывет по течению, как утопленник по реке.
Он как-никак Мэтр Искусств в Сорбонне.
А.: Это Парижский университет.
Честно признаться, я почувствовал укол зависти и восхищение. Мой осел замедлил шаг, а мой интерес к этому человеку только возрастал.
Фирмино объяснил мне,
Его речь убедительна и очень интересна, но я перебиваю его и говорю, что я тоже считаю все в мире прекрасным и что неправильно делать различие на достойные и недостойные предметы.
А.: Все, что природа делает доступным нашему глазу, может быть изображено, не так ли, учитель?
Браво! Но Фирмино сказал совсем другое. Ты ограничиваешься только тем, что тебе случается наблюдать, как зрителю в театре или прохожему, в то время как мой наставник проникает в суть вещей, и живет ими, и претворяет их в искусство, и воплощается в нем сам. Для него нет препятствий.
Как вам это? Впечатляет?
С.: Конечно, но…
В.: Трудно сказать, нужно поразмыслить об этом.
А.: Нет, я полагаю, что не следует смешивать жизнь и искусство. Оно может помутнеть, испачкаться. Глаз не видит того, что находится к нему очень близко.
Я тоже так думаю. Поэтому, подумав над его словами, я спросил Фирмино, чего достиг его учитель таким путем.
Он проник в глубины преисподней и даже глубже, — ответил тот. Потом помолчал и добавил: На твоем месте я бы перекрестился.
Я не осмеливался продолжать расспросы после таких устрашающих намеков и вернулся к тому, с чего начался разговор, то есть к самому поэту. Он был у меня перед глазами, а когда я вижу то, о чем рассуждаю, это всегда придает мне уверенности.
Итак, это был поэт. Один из тех напыщенных и велеречивых субъектов, которые забавляются тем, что соединяют слова изощренными рифмами, строя вычурные фразы, фаршируя их глупыми и избитыми идеями и добавляя ко всему этому бессчетное количество абсурдных метафор. Но все это я только подумал, а вслух спросил, куда они едут.
Мы направляемся в Невер, в Бургундию, [8] — ответил Фирмино.
А разве Бургундия сейчас не воюет с войсками Лудовика?
Именно поэтому нам туда и нужно, мы хотим развеяться. Во Франции мыслящему человеку нечем дышать, ты должен был бы это знать.
Мне это и в голову никогда не приходило, и тем более я никогда не думал, что легким мыслящих людей нужен какой-то особый воздух. Политика не мой конек; я люблю науку; тот, в ком живет дух исследователя, должен держаться подальше от этих дрязг. Поэтому знаете, что я сказал Фирмино? Что я предоставляю заниматься управлением тем, кто считает, что должен, может или умеет это делать, а что до меня, то, если власть мне не по душе, я снимаюсь с места и отправляюсь в другие края.
8
Бургундия — ныне историческая область и современный экономический район во Франции. В Средние века название Бургундия носили различные территориальные образования, в том числе в IX–XV вв. герцогство с центром Дижон, вошедшее в 1477 г. в состав Французского Королевства.
В.: И что он вам ответил?
Он сказал: «Превосходная теория! К тому же очень смелая».
Дорогой Фирмино, если бы всякий мог так поступать, если б это вообще было возможно, неразумное правление не длилось бы долго. Представь, вообрази себе монархов и тиранов, которым со дня на день грозит остаться вовсе без подданных!
Он не удержался от смеха.
А Франсуа громко потребовал пить. Я сказал ему, что достаточно лишь запрокинуть голову и открыть рот, чтобы напиться.
Однако вода его нимало не привлекала.
Фирмино остановил осла и протянул Франсуа бурдюк. Тот жадно прильнул к нему губами, а потом удовлетворенно рыгнул.
Наконец сквозь дождь тут и там уже можно было разглядеть лачуги и контуры стены Буржа на фоне угрюмого неба.
Мы стали ехать медленнее, и мой осел издал неблагозвучный крик, в котором явно слышалась радость.
Перед
западными воротами города на высокой виселице болтались повешенные.Ты жив, прохожий. Погляди на нас.Тебя мы ждем не первую неделю.Гляди — мы выставлены напоказ.Нас было пятеро. Мы жить хотели.И нас повесили. Мы почернели.Мы жили, как и ты. Нас больше нет.Не вздумай осуждать — безумны люди.Мы ничего не возразим в ответ.Взглянул и помолись, а Бог рассудит.Дожди нас били, ветер тряс и тряс,Нас солнце жгло, белили нас метели.Летали вороны — у нас нет глаз.Мы не посмотрим. Мы бы посмотрели.Ты посмотри — от глаз остались щели.Развеет ветер нас. Исчезнет след.Ты осторожней нас живи. Пусть будетТвой путь другим. Но помни наш совет:Взглянул и помолись, а Бог рассудит{2}.Они наверху, Вийон: они висят на веревке. И мы пять веков спустя привязаны за горло к нашему поколению. Как и они когда-то, мы тоже недавно беззаботно веселились, праздновали с друзьями конец рабочей недели в каком-нибудь баре. Но, еще не дожив до зрелости, почувствовали в себе признаки разложения, сладковатый запах гнили, которым пропитаны все наши сверстники. Мы были слишком молоды, пока шла война, [9] а теперь уже поздно: мы стареем, а мир, как мы того хотели, преображается, сбрасывая старую кожу. Хотя, может быть, нам это только кажется. Тем хуже.
9
Вторая мировая война 1939–1945 гг., развязана Германией, Италией и Японией.
Мы художники с бледными лицами и такими же бледными именами, растратившие себя впустую. Таких людей нет смысла вешать, потому что они уже приговорены, — мы сами себя уничтожим, не дожив до седых волос: окончательно погрузимся во мрак меланхолии и неврозов, который уже носим в себе, и доживем свой век как водоросли.
Извини меня, Вийон, что я бубню всякую чушь и тревожу твою память. Дворники не успевают за этим ливнем. Похоже, конца ему нет; через стекло по-прежнему ничего не разглядеть, как чуть раньше, когда мы ели и разговаривали о нашей теории. Ты знаешь, она очень увлекала меня после войны, но сейчас я не хочу о ней говорить, потому что каждое слово все больше ее обесценивает.
В таких случаях единственный способ спасти что-то важное — это не давать определений, стараться не называть вещи своими именами, и не давать характеристики: красиво или уродливо, велико или мало, близко или далеко, — и, главное, не говорить о цвете. Поэтому я, за исключением случаев, когда моя профессия к этому вынуждает, избегаю цвета. Даже черный и белый меня теперь раздражают.
Я делал вид, что слушаю их, но на самом деле смотрел в залитое дождем окно, потому что мне было скучно, когда они говорили о том, что скоро снова начнется жизнь, наши картины наполнятся смыслом и мы опять будем нужны публике. Пока мы ели, я размышлял о двух своих идеях, связанных со «спасением человечества». Одна из них касается моего личного спасения и представляет собой не более чем обычное бегство от проблем. Другая имеет антропологический размах и является долгосрочным планом, и тем не менее она основательнее и серьезнее того, что предлагают они, либеральнее их проекта, я назову вещи своими именами, революции. В основе моей концепции — тайна природы, имя которой «рак», и это тоже одно из запрещенных к употреблению слов. Ужас, предубеждения и преувеличения, связанные с этим словом, лишь слабое отражение силы, с которой смертоносные ножницы разрезают, вторгаются в драгоценную целостность человеческого тела. Этот удивительный механизм не имеет себе равных.