Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Загадки Петербурга II. Город трех революций
Шрифт:

«Творцы и вдохновители революции у нас евреи, а фактические выполнители этих идей — латыши», — записал Г. А. Князев 25 октября 1918 года, в первую годовщину переворота. Но это неверно, «нерусский элемент» был лишь незначительной частью сил, разрушивших старую Россию, а кроме того, такие люди были в меньшинстве и в своих народах. Революционные и социалистические идеи десятилетиями культивировались в образованных классах общества, в среде радикальной интеллигенции, и их воплощение привело страну к катастрофе. Для интеллигентов смириться с этим выводом было труднее, чем с голодом, поэтому понятно их желание найти в послереволюционных переменах хоть что-то позитивное, и представление об этих поисках дают дневниковые записи Г. А. Князева. «Скажу страшный парадокс, — писал он в августе 1918 года. — Большевики все же принесут, пожалуй, России пользу: они научат работать. Мы совсем не умеем работать… Большевики н у ж н ы России… Ведь какая бы там ни была, но в л а с т ь есть… Действительно, кругом кошмар… Но что это — гибель культуры или рождение нового будущего? Ведь действительно кучка людей жила трудом масс. Может быть, и впрямь всех заставят работать… Так и не понимаю ничего. Но не могу проклинать большевиков. И защищать их не могу. Но чувствую, что они нужны… Вот этот хотя бы факт. О новой орфографии. Так никогда и не ввели бы ее, если бы не такие решительные меры. Пусть там жалуются, печалуются. Жизнь требует реформы правописания… И пусть выносят иконы. Это хоть оживит, опоэтизирует умирающую религию. А особенно меня мало трогает, когда туго приходится тем, у кого свои дома, имущество, роскошь… Все зависит от того, „творится ли у нас новое небо, новая земля“ или нет. И будь проклято все творящееся сейчас, если это только дьяволов водевиль,

и будь благословенно — и никакие жертвы не страшны — если это рождение жизни новой и более справедливой на нашей грешной земле». Этот монолог мог бы продолжить Поприщин из «Записок сумасшедшего» Гоголя: «Матушка, спаси твоего бедного сына!.. посмотри, как мучат они его! прижми ко груди своей бедного сиротку! ему нет места на свете! его гонят! Матушка, пожалей о своем больном дитятке!» Как мучительно желание найти хоть что-то, чему можно сказать «да», а иначе жить невозможно, впору с ума сойти! Через несколько дней Г. А. Князев записал: «Не все сплошная мерзость и попрание всего светлого у наших властителей», а в октябре 1918 года: «Но в большевизм, кажется, начинают верить… Находят уже хорошие стороны. Свыкаются с мыслью, что большевики так и останутся у власти».

Такие суждения были характерны для либеральной интеллигенции, которая долго ждала революции и теперь пыталась примирить действительность со своими идеалами: конечно, сейчас творится много несправедливого и страшного, но при рождении нового мира жертвы неизбежны, а кроме того, культурные реформы новой власти (например, реформа правописания) внушают надежды на светлое будущее, в котором все научатся работать! Романтическая жажда настоящей работы для общего блага и мечта о «сотворении нового неба и новой земли» были почерпнуты из учений европейских социалистов-утопистов, и хотя до революции интеллигенция честно трудилась, этот обыденный, рутинный труд не имел, по ее убеждению, ничего общего с настоящим трудом [8] , который будет возможен лишь в обновленном революцией мире. Георгий Алексеевич Князев (1887–1969) разделял заблуждения своих современников, но история его жизни свидетельствует, что в характере интеллигентов этого склада была и непоказная твердость, и верность профессиональному и нравственному долгу. Слабость здоровья и хромота определили его роль не участника, а лишь свидетеля происходящих событий, а профессия историка-архивиста давала возможность заниматься прошлым, не слишком вглядываясь в настоящее. Однако молодой сотрудник Архива Морского министерства с 1915 года начал писать хронику современной жизни России: в его дневнике газетные выписки с сообщениями о важных государственных и общественных событиях перемежались личными наблюдениями, а записи бытовых эпизодов — размышлениями и анализом происходившего, поэтому его дневник 1915–1922 годов стал уникальным свидетельством о жизни Петрограда тех лет.

8

«Тоска по труде, о боже мой, как она мне понятна! Я не работал ни разу в жизни», — говорит герой пьесы Чехова «Три сестры», поручик Тузенбах. Очевидно, нелегкая армейская служба не считалась настоящим трудом.

После революции Князев продолжал работать в Морском архиве, а с 1929 года он занял должность заведующего Архивом Академии наук СССР, где проработал несколько десятилетий. Его жизнь казалась достаточно спокойной, и только самые близкие люди знали об опасности, грозившей скромному архивисту: в 1922 году он передал копию своего дневника американскому профессору Ф. Голдеру, и она хранилась в Архиве Гуверовского института войны, революции и мира при Стэнфордском университете. Публикация или просто упоминание об этом документе погубили бы его автора, и Князев тревожился об этом всю жизнь, однако не уничтожил подлинник дневника. Война и блокада застали его в Ленинграде, и он снова стал вести дневник — хронику жизни осажденного города, но этот правдивый документ тоже пришлось скрывать до лучших времен. У этого слабого на вид человека хватило мужества тайно создавать летопись страшных времен, хотя большая часть его жизни пришлась на период фальсификации истории и казенной лжи. Такая непоказная многолетняя твердость и верность долгу сродни подлинному героизму.

В первые месяцы военного коммунизма, по свидетельству Г. А. Князева, многие горожане относились к новому режиму как к кратковременному бедствию, которое надо перетерпеть: «Есть и такая теперь идеология: „Мы Россию не раскачивали, мы неповинны… И поэтому мы спокойны, и наш единственный лозунг — изжить скорее до конца эту мерзость. А теперь, чтобы изжить, надо укреплять как можно больше свой организм питанием“. И едят, и спокойны, и ждут, „когда мерзость будет изжита“». Но черная полоса не кончалась, жизнь становилась все страшнее, и скоро выжидание и негодование сменились тупым равнодушием, а немыслимое стало привычным: среди бела дня матросы волокли кого-то на невский лед и расстреливали, а прохожие лишь ускоряли шаг и отводили взгляд. С таким же равнодушием в Петрограде приняли весть об убийстве царской семьи; скука, отупение, предсмертное томление — так определяла свое состояние З. Н. Гиппиус. В январе 1918 года Блок еще писал в статье «Интеллигенция и революция»: «Дело художника, о б я з а н н о с т ь художника… слушать ту музыку, которой гремит „разорванный ветром воздух“», — «музыку революции», но постепенно и его охватывало оцепенение. В марте 1921 года К. И. Чуковский записал в дневнике: «Блок, оказывается, ничего не знал о кронштадтских событиях (восстании в Кронштадте. — Е. И.) — узнал все сразу и захотел спать. „Я всегда хочу спать, когда события. Клонит в сон“… Добужинский тоже говорит: — Я ничего не чувствую…»

Александр Блок писал поэму «Двенадцать» в январе 1918 года. Ветер, метель, ледяное безлюдье — таким предстает в ней Петроград. В снежном мареве еще виден измятый плакат «Вся власть Учредительному Собранию!», в метели на миг появляются и исчезают человеческие фигуры. Присмотримся к этим несчастным теням 1918 года. Они и впрямь несчастны: плачет старушка, барыня падает со словами «Ужь мы плакали, плакали»; куда-то опасливо спешит священник; мерзнет на перекрестке буржуй, к нему жмется голодный пес. Что выгнало на улицу буржуя в ночной час? Возможно, он на дежурстве. При старом режиме у домов дежурили дворники, а теперь все равны, и жильцы должны нести дежурство по очереди. Александр Блок тоже не избежал этой повинности; 9 января 1918 года он записал, что закончил статью «Интеллигенция и революция», а «завтра — проклятое дежурство (буржуев стеречь)». Иногда дежурства удавалось избежать, но такое случалось редко, и ночами Александр Блок стоял у дома на ледяном ветру, упрятав нос в воротник, как буржуй из его поэмы «Двенадцать». «Буржуй, — заметил Г. А. Князев, — это глупое слово — в просторечии употребляется сейчас ко всем, кто чисто одет или чисто живет». В 1918 году в ходу были хлесткие ленинские лозунги: «Смерть буржуям!», «Кулаком в морду, коленом в грудь!», с буржуями дозволялось делать все: выбрасывать их из квартир, грабить, гнать на каторжную работу, а еще лучше — убивать. «Стоит буржуй, как пес голодный, / Стоит безмолвный, как вопрос». Но власть уже решила вопрос, как распорядиться его жизнью.

«Что нынче невеселый, / Товарищ поп?» О церковной жизни в городе разговор впереди, а пока отметим, что во времена военного коммунизма в каждой волне «красного террора» погибали священники. В августе 1918 года, после убийства председателя петроградского ЧК М. С. Урицкого, в городе начались массовые аресты, людей отбирали по спискам домовых книг, где указывалась сословная принадлежность жильцов. Арестованные — аристократы, чиновники, студенты, офицеры, священники — предназначались для уничтожения в отместку за его смерть. «Один из приходивших (для ареста. — Е. И.), — записал Г. А. Князев, — безусый мальчишка, особенно интересовался, „нет ли в доме батюшек, знаете, этих батюшек“». Среди расстрелянных в то время был известный в России религиозный деятель, настоятель Казанского собора протоиерей Философ Орнатский.

Горесть старушки при виде плаката: «Такой огромный лоскут… / Сколько бы вышло портянок для ребят, / А всякий — раздет, разут…» — тоже примета времен военного коммунизма. В октябре 1918 года Г. А. Князев записал, что петроградцев возмущали пышные приготовления к празднованию первой годовщины Октября: «Целые куски красной материи… полотнища закручиваются на столбы… Скоро

без штанов и рубашек ходить будем, а тут целыми кусками материи столбы заворачивают. Все разваливается, не ремонтируется, а тут целые леса бревен, сотни пудов гвоздей, веревок… и самое бесценное — холста и разной материи». На большевистских складах была мануфактура, гвозди и прочие необходимые вещи, а в других местах их днем с огнем не сыскать, хотя гвозди иногда попадались, но при странных обстоятельствах. «В гречневой крупе (достаем иногда на рынке — 300 р. фунт), в каше-размазне — гвозди, — писала в дневнике 1919 года З. Н. Гиппиус. — Небольшие, но их очень много. При варке няня вчера вынула 12. Изо рта мы их продолжаем вынимать… Верно, для тяжести прибавляют. Но для чего в хлеб прибавляют толченое стекло — не могу угадать».

«Только нищий пес голодный / Ковыляет позади…» Надежда Яковлевна Мандельштам вспоминала: «Петербург в начале революции был полон бродячих собак самых чудных кровей. Хозяева, удирая за границу, повыгоняли их прочь. Однажды Шилейко, муж Ахматовой, подобрал на улице сенбернара, больного, голодного и несчастного. И Тапка, безукоризненно воспитанный и благородный, долгие годы жил у Ахматовой». К 1920 году бродячих собак, безродных и с родословными, в городе почти не стало — их съели, так что сенбернару Тапке повезло. О печальной участи одного из его сородичей писал поэт Василий Князев: «В дворницкой дома № 4 живет семья… Эти люди в течение января — февраля [1919 года] съели 25 собак и 13 кошек. Однажды им удалось заманить к себе отощавшего, но все-таки сильного еще сенбернара. Когда они стали „резать“ его, он вырвался и начал клыками отстаивать свое право на жизнь… его повалили, оглушили ударом лома по черепу и зарезали. Это тот сенбернар, что часами простаивал в человеческих хлебных очередях и потом, дойдя до двери, отходил в сторону и по-человечески говорящими глазами вымаливал себе крохи и крошки».

«Снег крутит, лихач кричит, / Ванька с Катькою летит — / Елекстрический фонарик / На оглобельках…» Петроград военного коммунизма на первый взгляд напоминал блокадный Ленинград — нищий, умирающий город. Но это сравнение неверно потому, что до революции Петроград был одним из богатейших городов Европы, и для тех, кто подхватил ленинский лозунг «Грабь награбленное!», настали золотые деньки. Теперь лихачи были по карману не купчикам и офицерской молодежи, а солдату Ваньке, и в Катьке не классовое чувство проснулось, она просто сменила клиентуру: «С юнкерьем гулять ходила — / С солдатьем теперь пошла?» Где они теперь, юнкера? Кого не убили, те прячутся по домам или пробираются на юг, в Добровольческую армию, а Питер нынче матросский да солдатский. И жить в нем можно превесело. «В трамваях, — записал в марте 1918 года Г. А. Князев, — между другими объявлениями, мне бросилось в глаза одно: „Развеселая танцулька“. Устраивает какой-то любимец публики дядя Коля… Сегодня опять объявление: „Грандиозный бал-маскарад“, устроитель Саша Верман. 6 призов. Один за костюм, другой за танцы, третий за лысину, четвертый за дамскую ножку. Господи, прости меня…» Объявления о балах обещали чудные вещи: «Роскошные призы царице бала и за характерные танцы. Комната свиданий. Карамели для мамзели! Орехи для потехи!» Кто же веселился на этих балах? Конечно, победивший класс, а оплачивала его развлечения побежденная буржуазия. Сразу после переворота в городе появилось множество советов, комитетов, и все они занимались обысками квартир буржуазии, отбирая награбленное в свою пользу. В. П. Семенов-Тян-Шанский вспоминал сцену в Василеостровском совете рабочих и солдатских депутатов: «В комнату, где я ждал, вошла группа матросов с тяжелым мешком. Они его раскрыли, вынимая оттуда серебряные и золотые предметы, спрашивали объяснений у какого-то… интеллигентного по виду молодого человека, видимо владельца этих предметов… Затем они его отпустили и стали распределять по группам всю эту груду предметов, причем очень сильно между собой спорили, ссорились и бранились». Впрочем, власть скоро навела порядок в этом промысле, и изъятое при обысках стало поступать на специальные склады. Обыски бывали общие (когда изымали все ценное) и «тематические»: например, для нужд Красной армии реквизировали то одеяла и подушки, то обувь и одежду, то скатерти и портьеры. Собранная таким образом экипировка красноармейцев бывала экстравагантной — так, летом 1918 года Г. А. Князев встретил на улице взвод солдат, маршировавших в сшитых из портьер красных плюшевых штанах.

Петроградское лето 1918 года началось тревожно: 20 июня 1918 года был убит городской комиссар по делам печати, пропаганды и агитации Володарский. Что мы знаем об этом человеке?

Вот наш вождь — великан, Пролетарский титан, Мировой бедноты предводитель; Вот — весь пламя и гнев, Красной армии Лев, Многотысячных орд победитель. (В. Князев. «Володарский»)

Погибшего называли красным Мирабо, сравнивая его со знаменитым оратором Великой французской революции; сравнение со львом заимствовано из той же эпохи — «львиная грива Мирабо», «львиный рык» его речей — большевистским вождям импонировало сравнение с могучим зверем. Троцкий вспоминал, что в день переворота Ленин, как лев, метался по комнате в Смольном; с львом сравнивали председателя ПЧК Урицкого, а Троцкий получил имя Лев с рождения. Однако погибший комиссар Володарский не походил ни на льва, ни на Мирабо. Жизнь «пролетарского титана» до его появления в 1917 году в Петрограде ничем не примечательна: Моисей Маркович Гольдштейн родился в 1891 году в местечке Острополь на Западной Украине, русский язык стал осваивать лишь в двенадцать лет, а в 1913 году эмигрировал в США, где работал портным на швейной фабрике. Но честолюбивый юноша не собирался ограничиться портняжным ремеслом, еще в России он вступил в Бунд [9] , затем примкнул к меньшевикам, а в Америке стал профсоюзным активистом и корреспондентом социал-демократической газеты «Новый мир».

9

Бунд — социалистическая партия «Всеобщий еврейский рабочий союз в Литве, Польше и России».

Весть о революции в России открывала перед 26-летним честолюбцем новые перспективы, и в мае 1917 года он прибыл в Петроград, вступил в ВКП(б), а в ноябре был назначен комиссаром по делам печати, пропаганды и агитации. Его стремительная карьера отчасти объяснялась тем, что вернувшиеся из эмиграции вожди предпочитали доверять ответственные посты таким же бывшим эмигрантам. Жизнь Володарского сказочно изменилась: он занимал апартаменты в гостинице «Астория», ездил в автомобиле из императорского гаража, основал в Петрограде «Красную газету» и стал ее главным редактором. «Он был маленький человек, очень желавший стать большим человеком… И вдруг все свалилось сразу: власть… не стесненная ни законами, ни формами суда — ничем, кроме „революционной совести“», — заметил писатель Марк Алданов о другом петроградском деятеле — Урицком, но эти слова в полной мере относятся и к Володарскому. В мае 1918 года по его распоряжению было запрещено издание нескольких петроградских газет и устроены суды над этими «буржуазными» изданиями, где Володарский выступал в роли обвинителя. Он обвинял их в «распространении ложных слухов, которые сеют панику и смуту», однако газеты писали правду, сообщая, например, о рабочих волнениях в городе. «7–8 мая, — говорил Володарский, — были чрезвычайно острыми днями у нас в коммуне: хлеба не было, на заводах происходили волнения. 9-го мая я с Зиновьевым провел целый день на Путиловском заводе, где обсуждал в присутствии 10 тысяч человек коммунальные вопросы». Тогда в чем же повинны запрещенные газеты? А в том, что писали о неприятных вещах, нервировали власть: «Эти слухи так нас измучили, мы так изнервничались, что мы их больше не хотим… Когда жизнь каждую минуту хлещет нас по нервам, красть спокойствие, подкладывать поленья в костер, на котором мы уже достаточно жаримся, не позволено». Какое простодушное признание! Речи Володарского были выдержаны в тоне грозной снисходительности: «Один новожизненец (сотрудник газеты „Новая жизнь“. — Е. И.) написал (я бы взял и вырезал эти слова у него на лбу): „Какой же это социализм, когда на рабочих есть вши?“»; на суде над газетой «Новый вечерний час» он говорил о ее редакторе: «Я имел перед собой старого радикала-демократа, который 36 лет работает в печати… И раз мы имеем дело с определенной литературной программой, с людьми, у которых заслуженная физиономия… вы (судьи. — Е. И.) скажете им: „Издавать газету в нашей трудовой республике вам не может быть разрешено“». Радуйся, заслуженная физиономия, что легко отделалась, ведь редактора другой газеты арестовали прямо в зале суда.

Поделиться с друзьями: