Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Заговор против Америки
Шрифт:

И вдруг я придумал себе новое имя и, переписав записку еще раз, расписался: Филип Фланаган. Затем помчался в подвал за чемоданом, в который спрятал украденные вещи Селдона перед первым бегством из дому. На этот раз я сложил туда собственную одежду, после чего сунул в карман миниатюрный мушкет, купленный когда-то в Маунт-Верноне, которым вскрывал письма из филателистического общества еще в те дни, когда у меня была серьезная коллекция и вообще мне писали. Длина штыка составляла какой-то дюйм, но, пускаясь в бега, мне нужно было запастись каким-нибудь средством самообороны, а ничего серьезнее ножа для разрезания конвертов у меня не было.

Через несколько минут, спускаясь по лестнице с карманным фонариком, я едва не упал от мгновенной

слабости, накатившей на меня при мысли о том, что я сейчас в последний раз в жизни спущусь в подвал и столкнусь с выжималкой, уличными котами и призраками умерших. И в последний раз увижу ту колымагу, приставленную к дальней стене, на которой некогда разъезжал одноногий и безутешный Элвин.

Отопительный сезон для нас еще не настал — и уложенные пирамидой брикеты пепельно-серого угля в свету фонаря показались мне с верхней ступеньки лестницы древними восточными усыпальницами, в которых надеялись обрести покой знатные и могущественные. Стоя здесь, я с надеждой думал о том, что дух мистера Вишнева наверняка уже перебрался в Кентукки (не исключено, с оказией, в багажнике отцовской машины, оставаясь, разумеется, невидимым), чтобы воссоединиться с супругой, но, конечно же, понимал, что это не так, потому что оставаться ему надлежит здесь, со мной, — с тем, чтобы из глубины призрачного сердца сыпать проклятиями, каждое из которых адресовано мне — и только мне. «На самом деле я не хотел, чтобы они туда ехали, — прошептал я. — Просто так вышло. Я не несу за это ответственности. Я метил вовсе не в Селдона».

Разумеется, я был готов к тому, что безжалостные мертвецы встретят мою мольбу презрительным молчанием, — и вдруг услышал, как кто-то произносит мое собственное имя! Женским голосом! Из-за пирамиды угля! Всего-то несколько часов, как умерла, — и уже преследует меня — и наверняка будет преследовать до гроба!

— Я знаю всю подноготную, — донеслось меж тем Из-за пирамиды, — и, подобно Дельфийскому оракулу, забредшему на свалку, передо мной предстала тетя Эвелин. — За мной гонятся, Филип! Я знаю всю подноготную, и меня собираются убить!

Поскольку ей, как выяснилось, надо было воспользоваться туалетом и что-нибудь съесть — и поскольку я не понимал, как можно отказать тете в таких простых просьбах, — у меня не оставалось другого выбора, кроме как подняться с ней по лестнице к нам в квартиру. Я отрезал ломоть хлеба от половинки, оставшейся после обеда, намазал его маслом, налил стакан молока, — и, побывав в ванной (пока я задернул все занавески, чтобы никто с улицы не мог понять, есть в доме кто-нибудь или нет), тетя вышла на кухню и жадно накинулась на еду. Пальто и сумочку она держала у себя на коленях, а шляпку так и не сняла, — и я втайне надеялся на то, что, насытившись, она встанет и отправится восвояси, — а тогда я смогу вернуться в подвал, забрать чемодан, упаковать вещи и пуститься в бега, прежде чем моя мать вернется с экстренного митинга. Но, едва отужинав, тетя принялась болтать без умолку, вновь и вновь повторяя, что ей известна вся подноготная и из-за этого ее хотят убить. Вот и конную полицию вызвали, сообщила она мне, — чтобы та выяснила, где она скрывается.

В тишине, воцарившейся после этой изумительной реплики, в справедливость которой в сложившихся (а вернее, в несложившихся) обстоятельствах, когда все и так пошло вкривь и вкось, я, будучи еще совсем ребенком, чуть было не поверил, мы внезапно услышали стук копыт одной-единственной лошади, скачущей мимо нашего дома в сторону Ченселлор-авеню.

— Вы знали, что я здесь, — сказала тетя.

— Ничего они не знали, — неуверенно возразил я. — Даже я не знал, что ты прячешься у нас в доме.

— Тогда почему же ты пошел искать меня в подвал?

— Это не так. Я не тебя искал. А полиция разъезжает по улице, — сказал я ей как можно серьезнее, будучи однако же полностью уверен в том, что говорю неправду, — из-за антисемитов. Патрулирует улицы и защищает нас. Вот почему она разъезжает.

Тетя скептически улыбнулась.

— Филип, не рассказывай сказок.

И вот уже всё, что говорили и я, и она, перестало иметь какое бы то ни было отношение

к реальности. Тень ее безумия накрыла меня, и я даже не понял, что, прячась у нас в подвале за мусорным ящиком и пирамидой угля, — а может, и раньше, может, в тот самый миг, как она увидела, что ФБР уводит в неизвестном направлении ее мужа, заковав его в наручники, — она и в самом деле спятила. Не понял, разумеется, лишь до тех пор, пока она не начала предаваться восторженным воспоминаниям о торжественном обеде в Белом доме и о том, как она плясала с фон Риббентропом. Мой отец выработал целую теорию, согласно которой задолго до ареста рабби, пока Бенгельсдорф еще вызывал у всех ньюаркских евреев невольное изумление тем, как неподобающе высоко он забрался по карьерной лестнице, моя тетя подцепила ту самую заразу, которая превратила в сумасшедший дом всю страну: она обожествила Линдберга и предложенную им концепцию того, как устроен мир.

— А не прилечь ли тебе? — спросил я, заранее страшась того, что она может и согласиться. — Тебе не хочется отдохнуть? Может быть, мне вызвать к тебе врача?

Она схватила меня за руку так крепко, что ее ногти впились мне в ладонь.

— Филип, мальчик мой, я знаю всю подноготную.

— А ты что, знаешь, что случилось с президентом Линдбергом? Ты говоришь именно об этом?

— Где твоя мать?

— В школе. На митинге.

— Ты ведь будешь носить мне хлеб и воду, мой мальчик?

— Конечно, буду. А куда?

— В подвал. Не пить же мне прямо из раковины. А выйду — и сразу же меня схватят.

— Выходить тебе не понадобится. — Я тут же подумал о бабушке Джоя и о том яростном безумии, которое владело ею. — Я буду тебе носить.

Но пообещав такое, убежать из дому я уже не мог.

— А у тебя случайно не найдется яблока?

Я полез в холодильник.

— Нет, яблок нет. Кончились. У матери не было времени на покупки. Но, тетя Эвелин, тут есть персик. Хочешь персик?

— Да. И еще один кусок хлеба. Отрежь мне кусок хлеба.

Ее голос то и дело менялся. Сейчас она говорила в таком тоне, словно мы с ней собрались на пикник и выбираем из холодильника все, что найдется, чтобы перекусить в Виквахик-парке, расположившись под каким-нибудь деревом на берегу озерца. В таком тоне, словно все приключившееся за последние сутки не имело для нас никакого значения — как, кстати, и обстояло дело для большинства американцев; на христианский взгляд, в стране произошли не слишком серьезные беспорядки — и никак не более того. Потому что христианских семей в Америке было тридцать миллионов, а еврейских — всего миллион, — и кому какое дело до страхов этого миллиона?

Я отрезал ей второй кусок хлеба, чтобы она взяла его с собой в подвал, и особенно густо намазал маслом. Если меня позднее спросят, куда подевался хлеб, я отвечу, что его сожрал Джой, — и хлеб, и персик, — сожрал, прежде чем умчался из дому поглазеть на лошадей.

Придя домой и узнав, что отец так и не позвонил, мать не смогла скрыть тревоги и страха. С потерянным видом посмотрела она на кухонные часы — и, не исключено, вспомнила, что надо было бы сделать в такой час в обычных условиях — лечь спать; вернее, начать укладывать детей; напомнить им, чтобы помылись и почистили зубы, — и всё, дневным заботам, ко всеобщему удовлетворению, конец. Именно так надлежало себя вести в девять вечера — так нас учили в той жизни, которая изо всех сил старалась прикидываться нормальной (и у нее замечательно получалось), — и вдруг все это обернулось притворством.

А дни за днями, проводимые в школе, — разве не обернулись притворством и они, разве не оказались обманом, предпринятым ради того, чтобы размягчить нас якобы реалистическими ожиданиями и заставить проникнуться ложным доверием к окружающему?

— Почему не будет уроков? — спросил я у матери, когда она сообщила мне, что назавтра я в школу не пойду.

— Потому что, — начала мать, стараясь выбрать какую-нибудь из бесцветных формулировок, при помощи которых можно, не напугав сына до смерти, поведать ему нечто более или менее соответствующее действительности, — ситуация усугубляется.

Поделиться с друзьями: