Заговор
Шрифт:
Не плачет, глаза плавят очки, смотрят на меня. Потом назад. Снова на меня…
Главное, думал я тогда, чтоб не грохнулась, она же не кошка и не Агнешка, по кошачьим да по чертячьим дорожкам лазить. Впрочем, Агнешка уже давно не лазает…
Лезли вдвоем. Вниз ей нельзя, понятное дело; крышами лезем. Никогда не лазил там…
Лезла медленно, не привыкла, и боялась тоже… Раз десять я подползал к краю, и всякий раз — или не спустишься, или немцы пердят внизу, такая досада! Ждали на крыше до вечера. Продрогли. Спустились по водосточной трубе. Фанця упала и, хоть я поймал ее, подвернула ногу. Чертовски повезло: патруль не слышал. Руки все ободраны.
Будет пока на чердаке. Ничего, никто не узнает, буду носить ей еду. И ночной горшочек, ничего, выхода нет.
Снова похолодало. Ей холодно, я снес ей свою одежду, одеяла.
А я счастлив.
Даже после того, как узнал. Я тварь, я собака, я не сказал ей, и никогда не смогу сказать, и смотреть в глаза не смогу.
Кажется, устаканилось. Никто ее не ищет у нас, никто не видел, как она вошла к нам. И не увидит. Четыре дня прошло с тех пор, как застрелили пана Герцля.
Я не знал своего отца. Я думал прятать Фаню тайно от него, от мамы, от Стаси. На чердак никто не ходит… И когда он застал меня, дурака, с ней в комнате, он сказал: «Так…». И потом: «Я видел объявление».
— Какое объявление? — бормочу.
— О розыске. Разыскивается Фаина Герцль, жидовка, саботировавшая приказ.
Мы молчали. Я смотрел на него.
Он сказал:
— Здесь пани нельзя быть. (И мы замерли.) Мы постелем пани на чердаке. Прошу простить, но так лучше для пани.
Как он удивился, когда обнаружил на чердаке Фанино убежище!
Фанце холодно, и я ее грею. На ней мамина шуба, толстая, кроличья, и я обнимаю ее поверх шубы. Хоть бы весна поскорей… Грею ей ноги в горячей воде (долго стеснялась, но я заставил). Чай горячий вливаю в нее ведрами. А еще мы танцуем. Только тихонько, чтобы никто не услышал. Я напеваю «Под самоварем» и веду ее, и она улыбается мне, и щеки у нее розовеют…
Главное, чтоб не заболела. Чертов грипп.
Как странно все. Раньше я мечтал, как мы будем говорить, говорить, обо всем будем говорить, и я объясню ей, наконец, про Агнешку и про все… Мечтал о «подходящей минуте» для разговора.
А сейчас — вот она, эта минута, и все сбылось, что и не мечталось, хоть и страшно так… а мы почти не говорим. Не хочется, и не нужно: мы смотрим, трогаем друг друга, касаемся. Раньше потрогать, и тем более обнять, прижаться было бы катастрофой, а сейчас — норма, как «до встречи» или «доброе утро». И поцелуи… Я не думал, что это так просто. Просто: посмотрел в глаза, сказал взглядом, что нужно — и коснулся губами, как подтвердил. Хочется в губы, но я боюсь. Не могу же я обидеть ее! что она обо мне подумает!
Вот ОНО и случилось. Фаня, Фаня, Фаня, Фаня, Фаня, Фаня, Фаня!!!!!!!!!
Сколько раз я подбегал к дневнику за эти дни, хватал карандаш — и замирал, и не знал, как записать, как высказать, и вымарывал написанное. Фаня, Фаня, Фанця!!! А сейчас — в голове ясность, тихая, светлая, как погода за окном. И эти дни я вижу в себе ясно, как киноленту.
Фаня спит, а я проснулся и вышел сюда, к дневнику.
Эти дни — ненормальные. Фаня, Фаня… Я чувствую себя в раю, и за это — преступником: Фаня со мной, но у нее нет отца, нет бабки, нет никого и ничего, кроме страха. И меня. И она не знает. И я не говорю ей, а только (зачеркнуто). С ней. С НЕЙ!!!!!!!!
Мы читали тогда нашего Словацкого:
Под ранней стужею цветок лесной поник. Шумит холодный вихрь, опавший лист взметая. Дуб — весь коралловый, береза — золотая. И в сердце ласточки осенний страх проник.Это читала она. Сама тоненькая, как лесной цветок, или как ласточка.
А это читал я:
О, если б мне пришлось вести вас к водопадам, Повел бы вас, как друг и верный паладин, Я в Гисбах иль в Терни, где пена вод каскадом Взлетает к небесам средь лавров и лещин…И вспоминал свои озера. Она отвечала мне. Дразнила:
Мать меня спервоначала В соловьи предназначала, Я ж не стал певцом бесценным — Стал дроздом обыкновенным…Сидит, раздетая, не закутанная уже. И дразнится. Глазами и плечами… А я:
Как ты сейчас мила мне! Такой невинной, юной, И солнечной, и лунной Ты кажешься на камне…И потом я читал ей:
Пишу я и надеяться не смею, — Но если слово может жить столетья, Хочу, чтоб обрели слова мои, вот эти, Бессмертный лик и мраморную прелесть…И замолк.
— Забыл?
— Нет.
— Ну, и какие же «слова мои»? Забыл, забыл!..
— Нет. Другое.
Это вдруг оказалось совсем не трудно. Не труднее, чем обнять ее. Я не могу писать об этом…
Губы соленые оказались. А пишут «ее сладкие губы…» Хотя и это правда: сладкие. Не могу писать…
Она тихонько так дышала… Фаня, Фаня, родная, самая родная.
Не спится.
Такая теплая, добрая ночь. Как и все эти ночи. Но и особенная: такой ласковой не было. Первая… Открыл окно, и нюхаю воздух. Будто нет за окном ничего страшного, никакой войны, никаких смертей, патруля… Что ей снится? после ЭТОГО?
А вдруг ей тоже не спится?
Только тихонечко загляну…
Нету. Пропала.
К черту дневник.
Приведу в порядок свои мысли. Скоро выходить, а в голове каша. Запишу все, как было, по порядку, чтобы думалось яснее.
Почему она вышла — не знаю. Вернее, знаю: ночь. Ее выманила ночь. Душный чердак — и ночь…
Почему она не кричала, не звала меня, когда?.. И это я знаю: гордая. А вдруг — не только?!.. Вдруг (зачеркнуто)????
Нет, так не пойдет. Спокойно, все по порядку. Итак — я выбежал ее искать. Добежал до угла, увидел патрульного… Вернулся обратно.