Захар
Шрифт:
Однако исследователь не может не знать: у каждого второго из советских писателей, включая самых крупных, имелся в биографии если не прямой политический криминал, то известное количество белых пятен. Которые при желании могли стать и топливом для творчества, и материалом дела.
Захар справедливо пишет о белогвардейском в прошлом прапорщике Евгении Шварце, но почему-то не упоминает о куда более красноречивом эпизоде в биографии Валентина Катаева – многолетнего леоновского соперника и недоброжелателя. Дворянин, офицер, Георгиевский кавалер, побывавший в Гражданскую в застенках ЧК, – мотивы эти полновесно звучат в поздних мовистских повестях «Трава забвения» и –
«Нынче все не без пятнышка, Зоя. Только одни таскают на плечах, другие прячут за пазухой…» – говорит мать дочери в леоновской пьесе «Метель».
Куда более мощно заявлена другая жизненная линия – история негромкого бытового мужества, сохранения собственного достоинства, нежелания спекулировать внелитературными обстоятельствами. Как в железные времена, так и в те, где от железа остаётся лишь кислый запах.
Прилепин сознательно не педалирует эту линию, не возводит её в концептуальный ранг «белогвардейского ключа», поскольку материал тут говорит сам за себя.
Страницы о поздних тридцатых – самые сильные в книге, читаются с немеханическим увлечением и горловой сухостью. Все знаменитые процессы сопровождались, как в античной трагедии, хором, причём писательским, как будто Сталин и затеял в 1934 году Союз писателей для шумового сопровождения чисток в высших эшелонах… Статьи-вопли с людоедскими призывами, кликушество, расстрельные диагнозы, под ними подписи мастеров слова… Нельзя сказать, что мы этого раньше не знали, но мастерство Захара таково: ты представляешь конвейер, по полотну которого ползет человечья расчленёнка вперемежку с клочьями растерзанных душ.
Леонид Леонов, такой, по позднейшему общему мнению, совсем советский, практически не участвовал в этой вакханалии самоистребления. Из него, в тридцатых сильно потерявшего в статусе, то и дело склоняемого, неблагонадёжного, тогда клещами вытащили всего пару реплик-подписей в общий хор, что на фоне регулярных сольных выступлений многих коллег-попутчиков выглядело едва ли не крамолой. По малости, дискретности участия в общем хоре тут с Леоновым сопоставим только Пастернак. Кстати, под письмом с требованием расправы над подсудимыми по делу «военных» (Тухачевский и Ко) подписи Леонова, Пастернака и Шолохова появились без их согласия.
А ещё раньше Леонов, приглашённый Горьким в составе большой писательской группы побывать на Беломорканале, в поездке поучаствовал, но по результатам ничего не написал. «Не дал», как тогда говорилось.
Вообще Прилепин, никак этого не обозначая, вдребезги разбивает либеральный литературный миф. О жертвах «постановлений», гонений и пр.
Гамбургский счёт у нас вообще не в моде, но если разобраться, и тут игра будет огромна. По тем же постановлениям в лидерах окажутся не Ахматова и Зощенко, но вовсе даже Демьян Бедный, имевший два именных постановления от высших партийных органов. Более-менее известен разнос с последующим запретом (постановлением Политбюро!) оперы «Богатыри» в постановке Камерного театра по либретто Бедного. И совсем мало помнят отповедь Сталина (с постановлением секретариата ЦК) фельетонам Демьяна «Без пощады» и «Слезай с печки». Плюс в конце тридцатых бедолагу и вовсе вычистили из партии.
Имел своё именное постановление с запретом пьесы «Метель» и Леонид Леонов.
Статьи «Сумбур вместо музыки» («Катерина Измайлова» Дмитрия Шостаковича) или, скажем, «Внешний блеск и фальшивое содержание» (булгаковский «Мольер») до сих пор на слуху, однако каждый крупный художник тогда мог продемонстрировать десятки
подобных в собственный адрес, хотя, конечно, не все печатались в «Правде» и были прямым руководством к травле и запрету. Леонов имел своё портфолио, поувесистей многих.Все помнят, что Сталин звонил Булгакову и Пастернаку, но был звонок вождя и Леонову.
Дело тут не в подсчёте трудодней в расстрельные годы и оплеух от власти, а в ущербности мифологического сознания. Сложись чуть по-другому пасьянсы, и Леонов сегодня бы значился в либеральном иконостасе пониже Ахматовой, повыше Бабеля. Собственно, Захар, вполне по-борхесовски, предлагает поиграть в этот сад расходящейся дроби. Вот случись, скажем, исчезновение Леонида Максимовича в конце тридцатых… Когда за плечами у писателя тексты далеко не ортодоксальные, ранняя почти мировая слава и, да, травля, переводящая в небытие…
Альтернативной историей Прилепин, впрочем, не даёт себе увлечься. Всё это интересно и даже захватывающе, но цель его – дискредитация мифа, а не создание нового.
Другое дело, что мифологическое сознание цепко и не отпускает до конца даже людей, свободных от него не только внешне, но и пытающихся освободиться внутренне. Возможно, помимо воли Захара, сей феномен продемонстрирован второй центральной линией книги – литературной биографией героя.
Эпиграфом, а то и ключом, не хуже белогвардейского, здесь мог бы сработать довлатовский анекдот об отсутствии разницы между советскими и антисоветскими писателями.
Захар предлагает концептуальный, глубокий разбор леоновских книг, но на втором плане всегда присутствует определение тайной (латентной) ориентации той или иной вещи относительно Советской власти. Иногда до прямого подсчёта фиг в кармане, а то и прямо ей в физиономию.
В какой-то момент это начинает выглядеть летописью спортивных достижений.
И всё же биограф прав, а метод, избранный им, справедлив.
Я, опять же, опущу собственную оценку леоновских текстов, но выскажу принципиальные, мне кажется, соображения: почему Леонова, со всей его не анти-, а, скорей, несоветскостью, никак нельзя отделить от советского проекта.
Ясно, что век Леонова равен веку двадцатому, и семьдесят советских лет – весомейшая часть обоих.
Тот же Парамонов удивляется ранней огромной славе Леонова двадцатых – «тогда все так писали»… Отчасти верно, но именно у Леонова впервые чётко были обозначены не только национальные и отнюдь не марксистские, но сектантские корни русской революции. Задолго до Дмитрия Галковского и Александра Эткинда. Собственно, поэтому его заметил и благословил Горький, «торчавший» на обеих темах – русских сект и русской революции.
Сходный тематически и, похоже, задуманный в пику Леонову «Кремль» Всеволода Иванова появился позже. Метафизика Андрея Платонова восходила скорей не к сектантству, а к русскому космизму.
В сталинские годы, на которые пришёлся человеческий и творческий, несмотря на двусмысленное положение, расцвет Леонова, Советская власть стала единственной осью координат. А Леонид Максимович, и тогда озабоченной метафизикой («Пирамида» начата в 1940 году) и онтологией «человечины» (легендарное его выражение), искал местонахождение линии горизонта. И был уверен, что Небеса с землей соприкасаются именно в России. В советской России. Он (во многом с подачи того же Горького, утверждает Прилепин) пережил свой период очарования проектом. Не так экзальтированно, как Пастернак, не столь органично, как Шолохов, и не с такой расчётливостью, как Катаев. Но основы производственного романа заложил. Другое дело, что это был за роман…