Закат Европы. Том 1. Образ и действительность
Шрифт:
Если мы обратимся к масляной живописи западной культуры, к вазовой живописи античной, к рельефам египетской, к мозаикам арабской и свиткам китайской, то заметим, что исключительной потребностью фаустовской души является некоторое идеальное средоточие в бесконечности, некоторый динамический центр. Таков смысл западноевропейской перспективы в картинах, сцене и парках, смысл внутреннего вида соборов, открывающегося от портала к главному алтарю собора, и точки приложения математических и физических систем сил. Эта перспектива избирает некоторую точку схождения линий, которая, со своей стороны, превращается в функциональный центр тяжести вселенной. Это — энергия направления, воля к власти. Подобного не знала никакая другая культура. Вот чего всегда искала солипсическая философия барокко. Безразлично, принимает ли она мир за представление, за явление вещи в себе через форму духовного восприятия, ставит ли она проблему реалистически или идеалистически, всегда дело сводится к «я», без чего мир представляется невозможным. Проблема эта, внутренний постулат западной духовности, неразрешима.
Непоколебимым остается только основание, само жизнечувствование, которое делает одинокую душу созидающим центром вселенной. Грек — атом в своем космосе, китаец чувствует свое «я» где-то в далеком пространстве, где он ищет себе тихого острова; только фаустовское «я» — властитель в пространстве, равным образом и в пространстве картины, которое теряется в устроенном, сообразно точке зрения, заднем плане и охватывает зрителя.
До сих пор недостаточно обращали внимания на то, как
внезапно с началом арабской культуры изменилась античная
перспектива картин, которая с нашей точки зрения есть только отсутствие перспективы, т. е. подчинения известного протяженного целого одному управляющему принципу, так как в ней каждое тело ориентировано по-своему, изменение это наблюдается одновременно в языческом и христианском искусстве — удивительный признак того, что перед нами новое
430
мирочувствование, совсем по-новому толкующее переживание глубины. Самый показательный из всех сохранившихся при мер магической «обратной» перспективы — это обелиск Феодосия в Константинополе: самыми большими являются наиболее удаленные от зрителя фигуры, самыми маленькими — наиболее близкие, потому что образ императора господствует над пространством и весь распорядок воспринимается исходящим от него. Китайско-японская живопись поясняет миропереживание опять иной, совершенно иначе устроенной души, хотя несколько родственной фаустовской и так же переданной безграничной протяженности, но без определяющего распорядок притязания нашего «я» на власть. Китайская философия, например философия Конфуция, решительно отличается в этом направлении от западной. Как показывает непрерывность изображения в картинах, написанных на свитках, зритель чувствует пространственность из среднего плана, причем он свободно витает в глубине и вблизи, не создавая (Кант) пространства, а теряясь в нем и отнюдь не перенося центр тяжести вдаль, что для нас является необходимым и само собой понятным. Отсюда происходит восточно-азиатская перспектива параллельных линий (все параллели изображаются как таковые) в противоположность фаустовской перспективе сходящихся линий. Человек воспринимает отдельных предметы отдельно, а не охватывает всю совокупность их одним взглядом, как некоторое единство. Здесь китайская душа по способу чувствования сближается с египетской. Рассчитанные также на обозрение вблизи рельефы Древнего Царства, передающие глубину при помощи расположенных друг над другом рядов, должны быть воспринимаемы в последовательном порядке при прохождении мимо них: таким образом, и здесь и там в основе расположения элементов лежит символ жизненного пути.
Итак, китайский ландшафт есть картина или близких, или
далеких предметов, в зависимости от того, близко или далеко
по отношению к зрителю принимается средний план, из которого в обоих случаях излучается значение целого. Наши ландшафты, которые мы видим через отверстие рамы, являют в одно и то же время бесконечную даль и бесконечную близость, связанные между собой принципом схождения линий *. "Даль есть душа ландшафта" — в этом глубокомысленном древнекитайском изречении все же чувствуется близость к
* Выбор художником известной точки зрения, точки зрения стоящего перед картиной зрителя, неизбежно определяет точку схождения линий в картине. В китайской перспективе эта зависимость отсутствует.
431
духу Рембрандта. Припомним, что пейзажи немыслимы в отрицающем пространство античном искусстве, равно как и
связанное с бесконечностью чувство природы. Только обе эти культуры, столь далеко отстоящие одна от другой, сумели
возвысить тему чистого, тонущего в далях ландшафта до степени большого искусства. Из этого следует, что только они одни обладали "парковым искусством" большого стиля, западная культура повторяет в нем принцип перспективы сходящихся линий — point de vue больших парков рококо, — китайская культура с подобной же убедительностью языка форм — принцип перспективы параллельных линий. Я хотел бы напомнить здесь о прекрасных старонемецких юридических и клятвенных формулах, выражающих подобное же чувство бесконечного, в полной противоположности пластической здешности римского права и греческого искусства. "Всегда и вечно, пока стоят земля и горы", "везде, где встает солнце", "пока ветер гонит облака", "идти до пределов, до каких ветер дует и петух поет", "до того места, до которого простирается голубое небо": такое чувство создало могучую форму западноевропейской ландшафтной живописи.
История перспективы показывает, насколько глубока эзотерика фаустовской души и в какой высокой степени ей приходилось завоевывать все и вся в своем выражении, тогда как античная душа получила, как подарок, свои популярные символы. Среди всех перспектив, которые до сего времени появлялись в истории в качестве выразителей известных миропереживаний, западная требует высшей степени отвлеченности и точнейшей строгости формы. Потребность в ней возникает в Нидерландах одновременно с появлением контрапункта, непосредственно вслед за завершением системы готической
архитектуры. Стремление к этому принципу высшего символического содержания и способность к его осуществлению были далеко неравны. Брунеллески нашел около 1430 г. приблизительное математическое разрешение проблемы центральной перспективы, действительно, самое простое, но неудовлетворительное по схематической узкости. Действительно, будучи привязано к телам, а не осуществляемое при посредстве трактовки воздуха, оно было применимо только к архитектурным кулисам картин южных мастеров, а 'не к свободным ландшафтам северных. Эта в основе своей пластическая перспектива линий отмечена антиготической тенденцией и определяет — в такой же мере, как и выбор задач — общий стиль живописи Ренессанса. Она образует пространство при посредстве его телесных границ, а не пространство как таковое. Это вполне отвечает флорентийскому чувству формы, но уже432
не удовлетворяет венецианцев. У немецких мастеров имеется всегда несколько точек схождения линий, благодаря чему они
сохраняют известную видимость бестелесности и свободы. В
сущности, никогда не существовало стремления к математической точности, равносильного непониманию глубокого смысла живописи. Но насколько трудно осуществить даже центральную перспективу, доказывает тот факт, что живописцы и скульпторы раннего Ренессанса поручали другим проектировать перспективные эскизы их картин и рельефов. Так, Брунеллески изготовлял их для Мазаччо и Донателло. Позднее масляная живопись решительно перешла от линейной перспективы к атмосферической, выражаясь математически и поясняя примером одновременного феномена, от геометрии координат к чистому функциональному анализу, потому что чистая пейзажная перспектива может быть осуществляема только при посредстве функций красок. Это есть переход от графического стиля к стилю живописному, и в этом смысле фаустовская перспектива сходящихся линий получила в живописи пленэристов XIX в. свою окончательную формулировку, исключающую последние остатки линейного, т. е. свойственного Ренессансу, трактования глубины.
9
Фаустовское жизнечувствование сближает заключенную в раму перспективную картину с астрономической картиной
мира, отмеченной необычайно страстным стремлением проникнуть в бесконечные дали пространства.
Аполлоновский человек не хотел ничего знать о мировом пространстве; его философские системы молчат о нем. Они
знают только проблемы осязаемо существующих предметов, а тому, что находится "между предметами", не присвоено ни-
чего положительного и значительного. Они принимают землю, на которой стоят, за весь мир как непосредственно данное, и для того, кто в состоянии видеть глубочайшие и сокровеннейшие основы, в высшей степени странно видеть постоянно повторяющиеся попытки теоретически так соподчинить небесный свод и землю, чтобы символическое преимущество последней никоим образом не было затронуто. Какой-то метафизический страх побуждал производить здесь построения, которые для творческой фантазии античной души — вспомним мифы и их в высшей степени вещественные создания — оказываются в высшей степени чуждыми. Перед нами зрелище величественных астрономических систем египетской, вавилонской и арабской культур, и среди них античный человек
433
который со стороны смотрит на все это, равнодушный или озабоченный своей эвклидовской картиной мира. Как скудны в этом отношении немногие заимствованные данные
античной философии и разве возможен в Афинах Перикла мыслитель, который выстроил бы себе обсерваторию и имел бы собственное мнение о мировой системе! Напомним еще раз, что как раз в это время в Афинах состоялось народное решение, грозившее строжайшей карой за распространение
астрономических теорий. В древности несколько раз было до-
казано, что земля имеет шарообразную форму и что она, следовательно, реет в огромном пространстве. Уже Пифагор знал это. Но этой мысли не давали проникнуть в душу и сохраняли свое мирочувствование независимым от нее. Ее всегда забывали, потому что хотели забыть.
Сравним с этим потрясающее волнение, которым наполнилась душа Запада при открытии Коперника, этого «современника» Пифагора, и глубокий порыв Кеплера при открытии им закона движения планет, казавшегося ему непосредственным Божественным откровением; как известно, он не осмелился усомниться в кругообразности формы орбит, потому что всякая другая форма казалась ему символом меньшего достоинства. Здесь вступает в свои права древнее северное жизнечувствование, свойственное викингам стремление к беспредельному. Это придает глубокий смысл чисто фаустовскому изобретению телескопа. Проникая в пространства, недоступные невооруженному глазу и ставящие предел воли к власти над пространством вселенной, он расширяет вселенную, которой мы «владеем». Подлинное религиозное чувство, охватывающее современного человека, который в первый раз получает возможность заглянуть в звездное пространство, ощущение власти, совпадающее с тем, которое стремятся пробудить великие трагедии Шекспира, показалось бы, например, Софоклу величайшим святотатством.
Пафос коперниковского миросознания, который принадлежит исключительно нашей культуре и — я решаюсь высказать утверждение, могущее показаться даже для нашего времени невероятным парадоксом — который превратился бы и превратится тотчас в насильственное забвение этого открытия, если только оно покажется угрожающим для души будущей культуры, этот пафос покоится на уверенности, что отныне из космоса навсегда устранены телесно-статическое начало и символическое превосходство пластического тела Земли. До тех пор небо, которое равным образом считали