Заколдованная (сборник)
Шрифт:
— Пронесло, слава Богу, — пробормотала бабка и сразу же резко свернула на тропу. Я бросился за ней и через десять шагов увидел впереди сруб с высокой изгородью из горбыля. Внутри у меня что-то закололо, а ноги сами по себе остановились.
— Пошли, пошли, сынок, — обернулась бабка. — Обсохнешь и пойдешь по грибы.
«Ну уж нет», — подумал я, и перед моими глазами сразу возникла шайка грабителей. Я замотал головой и сошел с тропы. Старуха что-то проговорила и направилась к дому.
Сделав небольшой крюк, я подошел к строению с другой стороны, присел под кустом и стал всматриваться.
Дом был необычный: между бревен вместо пакли виднелся мох, по крыше стелилась не черепица, а дранка, над окном висел лист фанеры
Пока я сидел под кустом, листва подсохла, снова раскрылись цветы, и над разнотравьем, как языки пламени, замелькали бабочки. О прошедшей грозе напоминал только поток в канаве перед домом, где плыла размытая трава, сорванные ветви и даже маленькие островки с кустами и цветами.
Я уже хотел вылезти из укрытия и немного размять затекшие ноги, как вдруг калитка в заборе скрипнула и со двора вышла лохматая собака; широко зевнув, она стала лениво чесать задней ногой за ухом.
Спустя некоторое время за калиткой показалась старуха с высоким бородатым мужчиной — он обнимал бабку и, наклонясь, что-то говорил. Потом вдруг передал корзину, прикрытую ореховыми листьями, и поцеловал старуху в щеку. Когда бабка отошла, мужчина окликнул ее и попросил что-то захватить с собой в следующий раз. Старуха закивала, а мужчина вдруг добавил:
— И приезжайте пораньше, мама! Теперь, после дождика, много наберу!
Возвращался я в скверном настроении. Мне было жаль времени, которое потратил на самую обыкновенную бабку. Только подходя к дому, я немного повеселел. Наверно, до меня дошло, что все-таки лучше жалеть о том, что было, чем о том, чего не было да и не могло быть!
Витающий в облаках
В детстве меня все время тянуло к ребятам со странностями, к мальчишкам с ослепительной фантазией, совершающим такие немыслимые поступки, которые нормальному человеку и в голову не придут. Немногие отваживались дружить с такими, а меня к ним тянуло. Я думаю, потому что во мне сидел какой-то чертик, который постоянно подталкивал к разным авантюрам, а скорее потому что я сам был слишком нормальным, чтобы придумать что-нибудь необыкновенное.
В нашем классе было трое учеников со странностями — это по моим наблюдениям; многие считали, что их гораздо больше, а один даже — что все, кроме него. Он-то и являлся самым странным.
Его звали Игорь Межуев. Это был долговязый мальчишка с большими испуганными глазами. Он ходил утиной, переваливающейся походкой, вечно неряшливо одетый, весь в чернильных пятнах, с болтающимися шнурками, с торчащими в разные стороны волосами, жесткими, как проволока. Шапку он носил задом наперед; если нагибался, его ранец летел через голову; но несмотря на ротозейство и неуклюжесть, по успеваемости он не вылезал из отличников, а по пению заслуженно носил звание «даровитый».
Говорят, талант — это прежде всего требовательность к себе и усидчивость. Ответственно заявляю — ни того, ни другого у Межуева не было и в помине — он все схватывал на лету и никогда не корпел над учебниками (вне школы их вовсе не раскрывал) и пению нигде не учился и вообще это свое «дарование» всерьез не воспринимал.
Каждое утро Межуев заглядывал в класс и с усмешкой сообщал:
— Пришел неряха, грязнуля и драчун Межуев!
После этих слов исчезал, но сразу же появлялся снова и тихо, крайне серьезно, объявлял:
— А это пришел я.
В таком двойном появлении, как нельзя лучше, отражалась его противоречивая натура.
В школе Межуев был страшно горячим, невыдержанным и все
время каким-то возбужденно-напряженным — казалось, дотронься до него — и он взорвется. С нами «фитиль» Межуев держался высокомерно, разговаривал в агрессивном тоне, при этом тряс головой, размахивал кулаками, бил себя в грудь, а если кто-либо ему перечил, начинал сыпать угрозы:— Щас как дам — три раза в воздухе перевернешься!
Или:
— Щас как тресну — мокрое место останется!
Приставучий, бесцеремонный, задиристый, он постоянно изводил нас криками и наглыми угрозами, правда, редко приводил их в исполнение, чаще после уроков извинялся перед теми, кому нагрубил, и делал это так искренне, что его нельзя было не простить.
На переменах Межуев неизменно вытворял всякие фортеля; в зависимости от настроения — а оно у него менялось каждую минуту — он то носился по классу и все сшибал на своем пути, то подкидывал к потолку ранец и до того, как его ловил, успевал отбить чечетку (и кучу подобных штучек — лишь бы привлечь к себе внимание), то раскрывал окно и выкрикивал всякие глупости прохожим (за эти художества не раз объяснялся с директором), то внезапно ни с того ни с сего забивался в угол и впадал в уныние, и тогда казалось, все его выходки — игра, он нарочно хочет выглядеть балбесом.
Так или иначе, но после каждого звонка мы с интересом ждали, что он еще выкинет, и не обманывались — его выходки становились все зрелищней.
Во время урока, когда учитель объяснял новый материал, Межуев мог запросто улизнуть из класса (позднее перед директором оправдывался, что прекрасно знал тему и не хотел попусту тратить время). И мог вообще объявиться в более старшем классе — потому что, видите ли, «в своем зевает от скуки» (на это директор только разводил руками).
В самом деле Межуев был на голову выше нас (в смысле знаний и умственных способностей), и рядом с его талантами наши таланты выглядели всего лишь мелкими способностями (при наших жутких потугах), но и по диким выходкам, вспыльчивости и грубости он нас переплюнул. И что знаменательно — был страшно обидчив, как кисейная барышня — чуть что надувал губы и вносил обидчика в список, кого надо отлупить. Но, как я уже сказал, дрался считанные разы — обычно ограничивался тем, что после уроков вставал в стойку и колошматил воздух.
За чудачества Межуева наградили несколькими прозвищами, которые совершенно выводили его из себя: «вулкан», «ошпаренный», «растерявший винтики». Природа одарила Межуева кучей достоинств и недостатков, но начисто лишила чувства юмора — иначе он оценил бы свои прозвища, а не обижался на них.
Позднее по поводу обидчивости отец прочитал мне длиннющую лекцию, которая в сжатом виде выглядит приблизительно так: всякая повышенная ранимость идет не от чувствительности, а от чрезмерного самолюбия, а то и от ущербности. Отец приводил пример: нормальный человек хотя бы задумывается над замечанием, в какой бы грубой форме оно не было сказано и, если в этом замечании есть доля здравого смысла, принимает к сведению (имелся в виду врач-профессор); себялюбец, не задумываясь, отвергает любое замечание и защищается в поте лица (имелся в виду дядя); а невежда, даже невинное замечание, встречает в штыки, по принципу «сам дурак» (имелся в виду, естественно, я).
Вторым «странником» слыл Володя Сорин — толстый, с круглым румяным лицом, на котором нелепо торчал длинный острый нос. Несмотря на тучность, Сорин был на редкость ловким: мог с разбегу сделать несколько шагов по столбу электропередачи (этот трюк никто не мог повторить), и легко перепрыгивал через заборы (в школу он никогда не ходил по дороге — всегда дворами, через изгороди, а в школе, стараясь быть незаметным, — вдоль стены).
Сорин приехал из другого города и появился в классе к концу учебного года; как только вошел в класс, все захихикали, и каждый мысленно стал придумывать ему прозвище, но он всех опередил: