Закон души
Шрифт:
После того как отдал пистолет, я застыдился, что буду торчать у оконца, ожидая закрытия киоска. Вполне возможно, что Женя не желает, чтобы кто-то провожал ее, особенно я, чужак, о котором до вторника она слыхом не слыхала.
— До встречи, малышатки. До свиданья, Женя.
Не ожидали они, что я сразу уйду, и не успели попрощаться, а я уже сиганул от киоска, злясь на свою дешевую мужскую щепетильность.
Автобус задержал меня перед переходом. Он проехал, а я не трогался: была чугунная занемелость в ногах и суеверие, предсказанное самому себе: не вернешься обратно, что-то убудет в твоей тяге к Жене и в ее к тебе, и быстро утихнет
Вспомнил отца. Мысль об этой утрате соединилась с предчувствием того, что случится, если я не вернусь к заветному киоску. Я отчетливо понял: это будет тоже надсаживающая душу потеря, но назад не повернул, потрусил через шоссе. Нежданно крик:
— Глеб!
Женя машет рукой.
Шагаю виноватый, сияющий. Степа шаловливо чпокнул навстречу из пистолета. В коробке, которую Валя прижимала к шубке, забрыкалось. Что это там? Ах да, собачка, пытается переворачиваться.
Перед шоссе Женя взяла детей под мышки. Чтобы не поскользнуться, боясь машин, торопко семенит, слегка припадая на левую ногу. Так вот почему она стеснялась в цирке идти рядом со мной и все уныривала за спину.
Я посвистываю подошвами туфель по снежному накату. Вижу сбоку почти египетский профиль Жени: наклонный лоб, легкую впадину переносья, нос, строго продолжающий линию лба, только вздернутый на кончике и с четко выкругленной ноздрей. Но это приятно, мило, даже здорово: придает ее облику прелестную девчоночью шустрость.
Стоп, да она смеется! Ямочка вырезалась на щеке. Надо мной смеется, над тем, что я увязался за ней и рад-радешенек, что увязался. И она рада!
Женя опустила детей на тротуар. Запыхалась, облизывает губы.
— Метелит. Буран. Свежо, вкусно, как возле лесного ключа.
— Точно.
— С улицы бы не уходила. Я зимой сюда приехала. Угарно было. И черный снег. Не представляла, что бывает на свете черный снег. Не представляла. Долго привыкала к снегу. А к воздуху и того дольше. Потащит комбинатский дым на наш участок, задыхаюсь, виски разламывает. Схлынет дым, долго в горле першит. Втянулась. Ко всему человек привыкает. Буран да яблони весной — ничего лучше! И еще дорога сплошь в мураве. И по ней босиком. У нас в Ольшанке была такая дорога. В позапрошлом году ездила на родину. Перепахали дорогу.
— А где она, Ольшанка?
— Я курская. Льгов слыхали?
— Само собой.
— Ольшанка неподалеку от Льгова. Снега там — сеянка. Когда маму фашист застрелил, страшенные снега лежали. Он узнал, что наш папа коммунист, да еще в Красной Армии, выбрал момент и убил маму. Убил днем. Вечером к нам в дом нагрянул, выкинул меня и сестру на мороз и давай топтать. Мы крошечками были: я — со Степу, сестра — как Валюша. Ничего-то на нас не было, кроме рубашонок. Прямо в сугроб втоптал.
— Кто же вас спас?
— Не знаю. Кто-то рискнул. И в Льгов, в больницу. Там нас и отходили. Я легко отделалась: чуть-чуть прихрамываю. Сестренку жалко: с головой мучится. Красивая, рослая, и замужем, и мальчик у них, жить бы, радоваться — голова… И вылечить не могут.
— Палач проклятый!
— Нас тетя из больницы взяла. Немец как узнал, что она нас взяла, так явился и отобрал у нее корову. Тетя ставила нас перед иконой Николая-чудотворца на колени. Молила покарать фашиста. И мы молили. Напрасно молили: сбежал он. Стрелял деревенских гусей, к вешалам за шею прицеплял. Потом удрал на машине.
— Где-нибудь шлепнули партизаны.
— Кто знает. Может, улизнул. Много их, убийц, увернулось
от расправы…— Зайди.
— Неудобно.
Когда проходили по площадке третьего этажа, позади приоткрылась и гневно захлопнулась дверь, голубевшая почтовым ящиком. Мгновением позже в прихожей квартиры, откуда выглянули, прогремел басовитый женский голос:
— Женька хахаля приволокла.
— Она не засидится. Не из таких. Два года прошло, как развелась, опять на мужика потянуло.
Гудящий презрением голос. Но чей? Да ведь Лешкин!
Я резко обернулся, готовый рвануться к двери.
Мучительное движение — так молниеносно отозвалась Женя на то, что вспыхнуло во мне, — и улыбка, наполненная мольбой.
У себя в квартире, цепляя мой демисезон на вешалку, Женя тихо заговорила:
— Это моя свекровь. Мстит за Алексея. Считает — я сгубила его. А он сам себе навредил. Жизни настоящей не было. Пойдешь, например, в магазин. Выстоишь очередь за мясом или молоком. Уходила — был человек человеком, вернулась — пули отливает взглядом. Примется пытать: «Почему так долго? На свидание бегала?» Понесет такое… Клянешься — не верит. Плачешь — не верит. Скажешь: «Кому же ты веришь, коль родной жене не веришь?» Один ответ: «Никому». Оскорбит в самом святом. И никогда не извинится. Пил. Оттого и подозрительность. И гулял. Ну, и судил по себе. Терпела, терпела и вернулась к папе. Звал обратно. Отказалась. Потом уехал на строительство Западно-Сибирского комбината. Завербовался. Семью там заводил. Видать, не ложилось. Сойтись просил и в Сибирь уехать. Бывают же эгоисты.
После того, что Женя рассказала о своем муже, все во мне дрожало.
Женя налила в кастрюлю воды, сыпанула туда соли, почистила картошку и покрошила ее. Она резала на фанерке свежий белый капустный вилок, а я сторожил выражение ее лица.
Была бы у Жени вина, она, пусть на миг, но затуманила бы ее взор.
Странно, удивительно бывает с людьми! Не подозревали друг о друге совсем недавно, и вот образовалась между ними непостижимая взаимосвязь. И не знают друг друга как следует, а уже верят в мимолетные впечатления от встреч, и эти считанные дни знакомства их сознание увеличивает в годы, подобно тому, как телескоп увеличивает далекие светила. И люди могут так вот, как Женя и я, озарять друг друга глазами сквозь безмолвие, в котором говорят сердца.
— Попробуй.
В красно-золотой расписной ложке парили щи. Я отхлебнул.
— Готовы?
— Под стать флотским!
Женя послала было Степу за Максимом, но возле двери задержала: побоялась, как бы Алексей не повторил дневную авантюру. Она открыла дверь и покричала в подъезд, зовя брата.
Бухая валенками, подшитыми транспортерной лентой, Максим прошел на кухню.
— Чо?
— Кушать.
— Можно.
— Где «здравствуй»?
Максим поддернул брючишки, прищурился и потопал снимать пальто и ученическую фуражку.
Тарелку Максим подвинул чуть ли не к самой груди. Щи курились прямо в грозно нахмуренную мордашку. Коричневые волосы мальчугана с кучерявой косицей на шее топырились в беспорядке.
— Причешись.
Он похлопал ладонями по голове.
— Сойдет.
— Эх, Макся, Макся, при чужом человеке…
Женя внезапно смешалась.
Максим стал хлебать щи вызывающе шумно, с реактивным посвистом, с хлюпаньем.
«Ну-ка и я посёрбаю. Может, устыжу?»
И началось сёрбанье наперебой, наперекор, вперехлест.