Закон Шруделя (сборник)
Шрифт:
— Да нет… товарищ не знает. Он еще (тут Шрудель театрально вздохнул) многого не знает.
Не прощаясь и даже не поблагодарив за водку, гость качнул головой и, развернувшись, зашаркал прочь.
— М-да… — промычал Шрудель ему вслед, — потрепала жизнь.
— А кто это?
— Николай Лапутко. Не слыхал? Ну, да… ты вообще ничего не слыхал.
— А что за «120»? И чего он такой… эээ…
— Странный? Так это… сошел с ума.
— В смысле?
— В смысле псих. У него и справка есть.
— Как это?!
— Трагическая история. А ему, между прочим, предрекали таку-у-ую карьеру. Эйзенштейн еще говаривал: «Коля вам всем покажет», ну или что-то в этом роде.
— И?
— В общем, история такая. Снял он первый полнометражный фильм. О революционерах-подпольщиках. По повести своего отца. Назывался «Сто двадцать»
И тут понеслось со всех мест, дескать, не надо нам тут дурочку валять, не надо святую простоту корчить и вообще, раз XX съезд, так что, все теперь дозволено? Может, не понимаете важности политического момента? Может, товарищу и вообще советский строй не понятен? В общем, либо название меняйте, либо на себя пеняйте. Он, конечно, вышел, весь трясется. Звонит друзьям, говорит: «Вы знаете, что значит число „120“ и почему оно такое плохое?» Никто не знает. Он и так крутит, и так — ну, нет ничего антисоветского в названии. Всех расспросил, всех обзвонил — все только плечами пожимают.
— Не проще ли название было поменять? — спросил Гриша.
— Так в том-то и загвоздка. Он перед смертью отца обещал тому, что снимет фильм по повести, а тот ему: «Ты название не меняй только, оно для меня много значит». Короче, в гроб сходя, благословил. Точнее, проклял. Лапутко сдуру отцу поклялся — мол, не переживай, все будет в ажуре. В общем, и фильм жалко, и клятвы жалко, а главное — непонятно, что там такого крамольного-то. Весь измаялся, ночей не спит, сидит с бумажкой, чертит число 120 — все пытается вывести из него хоть какую-то антисоветчину. Пришел обратно и говорит: «Делайте, что хотите, название менять не буду». Там плечами пожали и фильм смыли на фиг. Ну, он и свихнулся на этой почве. С тех пор восемь лет прошло, а он все бродит и расспрашивает — что значит 120. Так с тех пор ничего и не снял. Покалечили жизнь, бюрократы.
— Ну, а ты-то знаешь, что значит «120»?
— Ха! Знал бы, сказал. В том-то и дело, что никто не знает. И вряд ли узнает.
— А фильм?
— Что фильм?
— Хороший был?
— Да кто ж теперь поймет? Его ж смыли на хер. Говорят, говно.
— Всем приветы, — раздалось в этот момент за спиной.
Гриша повернулся, но зрение слегка отставало от тела, потому, уже повернувшись, он не сразу рассмотрел рыжего бородача.
— Аа! — расплылся в улыбке Шрудель. — Петя!
Петя поздоровался, присел за столик и добродушно затараторил:
— Что пьем? О чем говорим? Чем дышим? Чем живем?
— Да так, — скромно ответил Шрудель. — А ты как поживаешь?
— Пишу вот воспоминания об отце.
— В стол али заказ имеется?
— И заказ имеется, и… стол имеется, — загоготал бородач.
— И стол заказов, — делово добавил Шрудель и разлил водку. — Понятно. Ну, тогда выпьем за то, чтоб стол заказов не оскудевал.
Тост был невнятный, но почему-то всем понравился. После этого бородач рассказал пару довольно смешных анекдотов, похвалил Шруделя за книгу рассказов, которые Шрудель никогда не писал (впрочем, отказываться от авторства не стал), и, наконец, ушел, оставив после себя переполненную пепельницу и большое мокрое пятно на скатерти от опрокинутой по неосторожности бутылки боржоми.
— Вот люди живут, — сказал Шрудель, опрокидывая в себя очередную рюмку.
— Известный писатель? — с трудом артикулируя, спросил Гриша.
— Да не то чтоб… но в Союз писателей прорвался. Воспоминания об отце он пишет. Ха! Там есть что написать. Ты о его отце не слыхал? Вешняков Василий, был такой.
— Нет.
— Разнорабочий со сталелитейного завода.
— Стахановец, что ли?
— Ага. Щас. Пьяница и бабник.
— А тогда чего о нем писать?
— А потому что он — известный, бля, писатель.
— Чего-то не врубаюсь. Это как?
— Ты что, правда не слыхал? История-то забавная. Ну,
ты знаешь, что Сталин любил названивать всяким известным людям, когда ему не спалось. Звонил, говорил какую-то хуйню и клал трубку. А люди потом от ужаса еще долго спать не могли. Ну, тут и вышла такая петрушка. Говорит Сталин, мол, соедините-ка меня с писателем Вешняковым. Был такой жополиз, написал какой-то стишок про Сталина в «Правду», а тому жуть как понравилось. Вот и решил поддержать молодого поэта. В общем, соедините-ка меня с Вешняковым. Ну, все бросились искать телефон этого Вешнякова, а у него, видать, и телефона-то не было — жил в каком-то бараке. Ищут, ищут. Наконец, видят, какой-то Вешняков. Они и набрали ему. А это был как раз этот придурок с завода. Однофамилец, значит, поэта того. Ну, там коммуналка. Бабка-соседка будит его, говорит, тебя к телефону. Он бредет в коридор, трубку в полусне поднимает, а ему: «Ждите. С вами будет говорить товарищ Сталин». Ну, он сразу, конечно, проснулся, обосрался, но трубку не кладет, стоит в коридоре босой в одних трусах, обтекает. Мысли разные в голову лезут — мол, на хера он Сталину понадобился. Да еще ночью. Наверное, настучали на него, что он в прошлую смену нажрался, как свинья, и деталь важную запорол. Вот, думает, Сталин все знает, все видит. А тут Сталин своим голосом вкрадчивым: «Здравствуйте, тауарищ Вэшняков. Нэ разбудил?» Это в четыре часа утра.— Нет, — говорит тот, а сам стоит, трусы уже все мокрые от ужаса, — я не спал.
— Ну, это ви погорячились, — говорит Сталин. — Спать все-таки надо.
«Все, пиздец — думает тот, — теперь расстреляют, за то, что не спал».
— А я вам, таварищ Вэшняков, вот по какому поводу звоню… Слог мне ваш понравился. Наш, советский слог. Ви завтра что дэлаете?
— Ну, как что… эээ… на завод иду.
— На завод? Аа… Общаться, так сказать, с простыми рабочими и жизнэнного опита набираться? Это… правильно. Что за завод?
— Ну… это… наш… сталелитейный.
— Замэчательно. Значит, вы уже в матэриале. На ловца и звэр бэжит.
«Он — ловец, я — зверь», — думает Вешняков и снова в штаны от ужаса делает. А Сталин смеется и говорит:
— А я вам как раз хотэл прэдложить книгу.
— Про зверей? — спрашивает обоссавшийся Вешняков.
— Зачэм про звэрэй? Про звэрэй у нас уже другие пишут. О простых заводских рабочих написать надо. Мало все-таки у нас о простых людях пишут. А я думаю, ви сможэте раскрыть эту тему… в правыльном свэте. Как думаете, справитесь?
Ну, как тут ответишь? Вешняков и брякает: «Конечно, справлюсь, товарищ Сталин… Хотя я как-то до этого, в общем не очень… в литературе разбираюсь».
— Я лублу скромных людэй, — говорит Сталин, отсмеявшись. — Но тут ви нэмножко кокетничаете. Нэ надо стэсняться своего таланта. Думаю, вам это по зубам. Жду от вас романа про рабочих. Думаю, проблэм с изданием нэ будет. Издательство «Совэцкий писатэл» уже в курсе наших планов. Удачи вам, таварищ Вешняков.
И кладет трубку.
Ну, Вешняков слышит гудки, а трубку положить не может — прилипла к руке намертво, аж костяшки побелели. В общем, с грехом пополам трубку оторвал — стоит в коридоре, трусы мокрые, на лбу пот блестит. Надо делать что-то. В общем, пошел к соседу, занял у того машинку печатную и за два дня роман навалял. Роман — жуткая графомания, если не сказать хуже. Ну, сам понимаешь, какой роман может из-под пера такого «писателя» выйти. Ну и в редакцию, ясен хер, его отнес. Там-то, конечно, сразу врубились, что ошибка вышла, но что делать? Сам Сталин роман заказал. В общем, пять редакторов этот роман до ума доводили. Все перелопатили, но что-то приличное сварганили. Книга вышла. Сталину понравилась. Тут же Вешнякову Сталинскую премию дали. С завода он, конечно, ушел. В Союз писателей вступил. Тут его просто-таки поперло на писанину. И он давай ваять «шедевр» за «шедевром». Сначала рассказ «Ночной разговор со Сталиным», потом повесть «Ночной звонок», потом пьеса «Важная беседа». Короче, завалил своей макулатурой все журналы. А там ничего, глотают. Делать-то нечего. Квартиру отдельную в центре Москвы получил. Ну, а когда Сталин умер, написал книгу воспоминаний о вожде — мол, как я с самим Сталиным общался. Книжку-то тут же «зарезали» — культ-то развенчали. Он с горя запил, но к тому моменту был уже важной шишкой в Союзе писателей, и сынка своего туда протолкнул, ну, Петьку этого. А теперь этот Петька — главред газеты одной и сам воспоминания об отце пишет. Вот такие пироги.