Заметки и миниатюры
Шрифт:
– В Башкирии?
– задал ехидный вопрос редактор.
– Собственно говоря, - пробормотал, сконфузившись, депутат, - это не то что мой родной дядя. У нас в Башкирии дядями - соседей зовут. Дядя - сосед, а тетя - соседка.
– А бабушка?
– поставил вопрос ребром редактор.
– Бабушка, это - если из другой деревни...
– промямлил башкирец.
– Муссолини тоже очень популярное имя у русских рабочих, - поспешно заговорил глава депутации Варсонофий Тыква, чтобы переменить тему.
– Пастух у нас на селе - симпатичный такой старичок, так прямо про него и выражается:
– Классическое замечание!
– расхохотавшись, сказал редактор. Образованный старичок - пастух ваш. Вероятно, филолог?
– Юрист, - с готовностью подхватила депутатка Анна Чебоксарова, иваново-вознесенская текстильщица.
– На прямой дороге в сенаторы был, а теперь...
– Мерзавцы! Подлецы!
– грохотал Михаил Суворин - Тоже! "Плоды Просвещения" ставили... Вас надо ставить, а не "Плоды Просвещения"! Выставить всех рядом да - по мордасам, по мордасам, по мордасам...
– Не виноваты мы ни в чем, - угрюмо возражал Варсонофий Тыква, он же Коко Шаховской.
– Случай тут, и ничего больше! Все хорошо шло - без сучка и задоринки. Но только мадам Кускова заговорила - прахом вся затея! По голосу ее, каналья, признал. "Я, - говорит, - раз вас на лекции слышал. Извините, говорит, - не проведете!"
– Подлецы!
– процедил Суворин.
– А Ренникова я...
Но Ренникова поблизости не оказалось. Он - Ренников - знал, что в случае неудачи Суворину опасно показываться. Рука у него тяжелая, а пресс-папье на письменном столе - еще тяжелее...
Ол-Райт
"Дрезина", 1923, э 12
Михаил Булгаков. Птицы в мансарде
Весеннее солнце буйно льется на второй двор в Ваганьковском переулке в доме э 5, что против Румянцевского музея.
Москва - город грязный, сомнений в этом нет, и много есть в ней ужасных дворов, но такого двора другого нету. Распустилась под весенним солнцем жижа, бурая и черная, и прилипает к сапогам. Пруд из треснувших бочек! Помои и шелуха картофельная приветливо глядят сквозь сгнившие обручи. А в углу под сарайчиками близ входа в трехэтажный флигель с пыльными окнами желтыми узорами вьются человеческие экскременты.
На Пречистенке час назад из беловатого чистого здания, где помещается Мпино, вышел молодой человек в высоких сапогах и засаленной куртке и на вопрос:
– А где же, товарищ, это самое ваше общежитие?
– Валяйте прямо на Ваганьковское кладбище!
– Что это за глупые шутки!
– Да вы не обижайтесь, товарищ, - моргая, ответил человек в сапогах, это я не вас. Так мы называем общежитие. Садитесь на трамвай э 34, доедете до Румянцевского музея.
– Он указал рукой на восток, приветливо улыбнулся и исчез.
И вот этот двор. Вот и флигель серый, грязный, мрачный, трехэтажный. По выщербленным ступенькам поднимался, по дороге стучался в неприветливые двери. То на двери: "типография", то вообще никого нет. И ничего добиться нельзя.
Но вот встретилась женская фигурка, вынырнула из какой-то двери, испытующе поглядела и сказала:
– Выше.
Выше дверь, потом мрачное пространство, а дальше за дощатой дверью голоса:
– Войдите!
Вошел.
И оказался в огромной комнате,
т.е., вернее, не комнате, а так - в большом, высоком помещении с серыми облупленными стенами. И прежде всего бросился в глаза большой лист на серой стене с крупной печатной надписью "Тригонометрические формулы" и открытое окно. Ветер весело веял в него.Посредине помещения был длинный вытертый засаленный стол, возле него зыбкие деревянные скамьи. По стенам под самыми окнами стояли железные кровати с разъехавшимися досками. На них кой-где реденькие, старенькие одеяла, кое-где какой-то засаленный хлам грудами, тряпье, пачки книг. Лампочка на тонкой нити свешивалась над столом, довершая обстановку. Все.
И было шесть молодых людей, глядевших во все глаза.
Когда все недоумения уладились и состоялось знакомство, все расселись на скамьях и полились речи.
– Но ведь печки же нет... как же топить?
– робко спрашивал я.
– Нет!
– хором перебивали голоса, - печка есть, но мы ее сняли теперь. Вон она где, проклятая, стояла! Вон.
На полу, на память от печки, чернело круглое выжженное пятно.
– Почему она проклятая? Не греет разве?
– В том-то и беда, что греет!!
– загремели голоса.
– Как ее затопишь, сейчас же 3 градуса, и шабаш. Пропали мы тогда!
– На нос, - сказал курносый строго.
– Капает!!
– ревели голоса, - капает со стен и с потолка. Течет, тает, как весной.
– На книги льется, главное.
– Неприятно жить. Оттепель.
– Курьезная печка, - задумчиво сказал блондин, - дымит, как сволочь. А между тем дымить ей не следовало. Тяга хорошая, приладили мы ее как следует, - он испытующе поглядел куда-то вверх, в ободранный пятнистый угол в потолке, - но дымит. По неизвестной причине.
– И дымит, знаете ли, как-то особенно. Дым знаменами по всей комнате. Синий-пресиний. А глаза красные.
– Не топить - здоровее, - сказал бас.
– Только тогда немного холодно, - спорил блондин, - встанешь, а в тазу лед. Кулаком проломишь, под ним тогда вода. Холодная такая.
– Умывальника абсолютно нет.
– У вас вообще ничего нет!
– укоризненно сказал я.
– За этой дверью что?
– Тут отдельное помещение. Комната. Зимой мы в ней поместили одного нашего. Вот, говорим, будет тебе отдельная комната. Ну, он два дня прожил, потом выходит, говорит: "Ну вас к чертовой матери с вашим отдельным помещением". Вещи вытащил и сюда переехал, говорит: "Вы тут дышите, это совсем другое дело". Ну он вообще слабого здоровья. Изнеженный. У него насморк был. Так мы устроили в отдельном помещении кладовку. Муку положили.
– Это все проклятая фотография.
– При чем здесь фотография?
Оказалось, что за стеной, где дверь в отдельное помещение, находится ателье. Оно вдребезги разбито, зимой ветер свистал в него. А стена тонкая, фанерная.
– Уборная-то по крайней мере у вас теплая?
– Как вам сказать...
– задумался блондин.
– Она, может, и теплая, но она, видите ли, не работает. Потому что трубы в ней промерзли и полопались. Так что она закрыта.
– Господи, твоя воля! Как же вы были зимой?