Заметки с выставки
Шрифт:
Гроб Рейчел установили на козлах в центре круга, в точке, где, как правило, стоял небольшой простой стол, покрытый выцветшей скатертью пятидесятых годов. На нем лежал экземпляр «Квакерской веры и практики». Стол по-прежнему был там, но его отодвинули в сторонку, и, поскольку это было Собрание для богослужения и похорон, то, кем бы ни был тот, кто обычно приносил что-либо для украшения стола, на сей раз он срезал и принес куст шиповника, усыпанный глянцевитыми красными ягодами, и поставил его на столе в маленькой стеклянной вазе.
Лиззи потянулась к руке Гартфилда и, прежде чем погрузиться в безмолвие, на секунду сжала ее. Он взглянул на нее, потом на отца и на Хедли, сидевшего напротив, который сморкался, нет… плакал. Его поразило то, что все они сели не друг с другом, но с утешителем.
Слышны были обычные звуки усаживающихся людей: заскрипели стулья, пискнула чья-то резиновая подошва, проехавшая по линолеуму, кто-то кашлянул пару раз. Наконец, самым громким звуком в комнате стало монотонное пощелкивание обогревателя. Он поискал, на ком бы задержать взгляд, обнаружил, что не на ком, и уставился на картонный гроб. Теперь, когда он посмотрел на него должным образом, гроб показался ему вполне пристойным, привлекая своей простотой и холодным кремовым цветом.
Какая-то женщина поднялась со своего места и, прежде чем начать говорить, на мгновенье приостановилась. Гарфилд узнал ее, но не мог вспомнить имени.
— Мы собрались здесь, чтобы попрощаться с нашей дорогой Рейчел, ставшей нашим постоянным посетителем с тех самых пор, как чуть более сорока лет тому назад Энтони впервые привез ее в Пензанс. Для тех из вас, кто никогда раньше не был на собрании Друзей, наша церемония может показаться не похожей на похороны, к которым вы привыкли. Все действие принимает форму молитвенного собрания квакеров, где происходящее основано на молчаливом раздумье. У нашей молитвы есть две цели: воздать хвалу за прожитую жизнь и помочь скорбящим ощутить глубокое и утешительное чувство божественного присутствия внутри. Любой, будь то квакер или нет, кто почувствует потребность высказаться, помолиться или предложить какое-либо воспоминание о Рейчел, может нарушить тишину.
Наступила пауза, женщина села, а Джек стоял, держа в руках том «Квакерской веры и практики». Откашлявшись, он прочитал: «Принимая факт смерти, мы освобождаемся для того, чтобы жить более полно». Помолчав пару секунд, давая возможность осознать прозвучавшие слова, он снова открыл книгу там, где была закладка, и продолжил читать. «Квакеры способны предложить умирающим и скорбящим нечто особенное, а именно то, что в молчании мы — как дома. Молчание не только привычно для нас и не смущает нас, но мы знаем, как можно им поделиться, встретить других в его глубине и, что превыше всего, предоставить себя для использования в молчании… Вы не переживаете горе; вы прокладываете свой путь к его центру».
Джек сел, и Гарфилд снова попытался погрузиться в созерцание гроба, в осознание того факта, что в нем лежит его мать, и что он никогда больше не увидит ее снова. И не услышит ее голос. Он вдруг понял, что острее всего ему будет не хватать именно ее ломающегося, не похожего ни на какой другой голоса со странным, проявляющимся время от времени американским акцентом. Именно этим голосом она частенько высмеивала его, от этого голоса было не скрыться, но точно так же голос был предельно искренним. По-квакерски искренним. Голос, дающий знать, что хуже не будет, Голос, который заставлял гордо выпрямить спину, голос для того, чтобы сообщать плохие новости, при этом сохраняя в своем звучании призыв «будь мужчиной!». А кроме этого было в нем и соблазнительное приглашение нарушать правила, и возможность произносить непроизносимое.
Когда впервые он достаточно повзрослел, чтобы присоединиться к собраниям для взрослых и сидеть в молчании, и его больше не оставляли в Воскресной школе, она быстро разгадала
его кромешный страх при мысли о том, что кто-то из его родителей может внезапно почувствовать потребность высказаться. Пару раз она мучила его, прочищая горло и ерзая на стуле, как будто собиралась встать, а потом, когда глаза его расширялись от ужаса, озорно улыбалась. Энтони такие забавы не веселили. Однако для таких дразнилок она обычно бывала слишком вовлечена в происходящее. Она приходила не каждое воскресенье, предпочитая оставаться простой участницей вместо того, чтобы оформить членство. Она всегда уклонялась от серьезного обсуждения таких вопросов, и все же что-то в квакерстве затрагивало ее до глубины души: возможно, отсутствие авторитарных высказываний, а возможно, демократичность. Скорее всего, принимая во внимание ее неугомонную душу, это было безмолвие, возведенное в идеал.Когда он женился на Лиззи, а Рейчел все еще была склонна к тому, чтобы симпатизировать ей, она сказала — это хорошая вера для воспитания в ней детей. «Мне нравится, как она умудряется быть одновременно мистической и прагматичной — медитация в непритязательной среде. Она предлагает вам божественность, но держит ее в простом сосновом шкафу рядом с чайником, печеньем и лейкопластырем».
Он подозревал, что квакеры делятся на две группы: говоруны и молчальники. Он знал, что служение — это хорошо, и что хорошо, когда любой способен ощутить водительство Духа, дабы разделить открывшуюся ему истину со всеми собравшимися, но он все же предпочитал тишину и считал собрание, где почти никто не говорил, гораздо лучше тех, где молчание длилось не больше пяти минут. Он знал, что в своих предпочтениях не одинок. Некоторые из старых членов, которые сами никогда не говорили, позволяли себе вскользь, над чашечкой кофе, пробормотать пару мятежных замечаний о былых временах, когда люди не были такими самоуверенными. Как правило, во всем винили Опру.
Он также сиживал на самых разных собраниях, и поэтому знал, что на одних говорилось меньше, нежели на других. Разговор поощрял новый разговор. А если изначально не находилось храбреца, который встал бы и заговорил, то и более робкие оказывались менее склонными поступать таким образом. Стремление к устному служению шло циклами. Словоохотливые куда-то исчезали. И тогда на несколько благословенных месяцев собрание вновь окутывалось отрадным молчанием.
Как-то раз ему довелось услышать, как Рейчел сказала Петроку: «Не волнуйся. Я никогда не буду говорить на собрании. Я ведь боюсь, что если встану и начну говорить, то не смогу остановиться». Что, конечно же, побудило его еще больше трепетать при мысли о том, как в один прекрасный день она все-таки прервет молчание и станет говорить и говорить, выкладывая все свои дико бессвязные мысли, которые приходят к ней в голову, и будет продолжать и продолжать, и этот словесный поток будет длиться одну мучительную минута за другой, пока присутствующие не начнут открыто обмениваться самыми неподобающими для квакеров взглядами или даже смотреть на него и толкать его в бок, шепча:
— Ну, ты можешь хоть что-нибудь сделать?
Произошло маленькое чудо — прошло почти сорок минут с начала похорон, а никто так и не заговорил. Он боялся, что прозвучат бессмысленные воспоминания или наивная хвала или, что было бы даже еще более тревожным, служение, которое вообще не имело бы ничего общего с мертвой женщиной среди них, но активно игнорируя ее, тем самым особо подчеркивало бы важность произнесенного. Его разум был волен кружить от горя к воспоминаниям и страхам, а затем, сделав круг, вернуться снова к горю, как птица, утверждающая свою независимость от озера, где плавает и кормится ее стая.
Как раз в тот момент, когда он начал заново сосредотачиваться на гробе, на комнате и на людях в комнате, думая, что возможно, было даже прискорбным то, что никто не говорит, потому что это означало, что никто не любил ее, и что она даже никому особо не нравилась, поднялась женщина, которую он никогда прежде не видел. Он сразу же понял, что она не из квакеров. По ней видно было, что она не привычна к происходящему, но она решилась заговорить, рассудив, что это важно, хотя готовилась к этому целых сорок минут.