Зами: как по-новому писать мое имя. Биомифография
Шрифт:
Я слышу, как встревают увещевания вполголоса, которые пунктиром проходили по каждому разговору, который бывал у них с отцом.
«Держи спину прямо, давай! Дини, спокойно! Голову вот так!» Штрык, штрык. «Когда последний раз волос мыла? Смотри: перхоть!» Штрык, штрык, правда гребня, от которой сводит зубы. Да, по таким моментам я скучала горше всего, когда начались наши настоящие войны.
Я помню теплый материнский запах, который таился у нее меж ног, и интимность наших физических прикосновений, затаенных внутри тревоги/боли, как мускатный орех, упрятанный в скорлупе.
Радио, чесучий гребень, запах вазелина, хватка ее коленей, и мой болезненный скальп,
Утро субботы. Единственное на неделе утро, когда мать не срывается из кровати, чтобы подготовить меня и сестер к школе или в церковь. Я просыпаюсь на раскладушке в их спальне, зная, что это один из счастливых дней, когда она еще в кровати и одна. Отец на кухне. Звон кастрюль и слабый душок жарящегося бекона смешиваются с запахом кофе «Бокар» из перколятора.
Стук ее обручального кольца о деревянную спинку кровати. Она не спит. Я встаю, иду к матери и заползаю к ней в кровать. Ее улыбка. Ее глицериново-фланелевый запах. Тепло. Она опирается на спину и бок, одна рука вытянута, другая поперек лба. Обернутая фланелью грелка с теплой водой – температуры тела, чтобы ночью умерять боль в желчном пузыре. Крупные, мягкие груди под фланелью ночнушки на пуговках. Ниже – округлость ее живота, тихое и манящее прикосновение.
Я ползаю рядом, играю с закутанной во фланель теплой резиновой грелкой, колочу ее, подбрасываю, толкаю по округлости материнского живота на теплую простыню меж сгибом ее локтя и кривой ее талии ниже грудей, что раскинулись по бокам под клетчатой тканью. Под одеялом утро пахнет мягко, и солнечно, и многообещающе.
Я резвлюсь с полной воды грелкой, хлопаю и тру ее упругую, но податливую мягкость. Медленно ее потряхиваю, качаю туда-сюда, потерянная во внезапной нежности, при этом легонько трусь о тихое тело матери. Теплые молочные запахи утра окружают нас.
Ощущать глубокую упругость ее грудей своими плечами, спиной пижамы, иногда, более смело, – ушами и краями щек. Вертеться, валяться под мягкое журчание воды внутри резиновой оболочки. Иногда под легкий удар ее кольца о спинку кровати, когда она двигает рукой над моей головой. Ее рука опускается на меня, на минутку прижимает к себе, потом утихомиривает мою прыготню.
– Ну ладно.
Я упиваюсь ее сладостью, притворяюсь, что не слышу.
– Ну ладно, говорю, прекращай. Время подыматься. Приходи в себя и не разлей воду.
И не успею я ничего сказать, как она уже уносит себя мощным нарочитым броском. Пояс от ее халата из синельки – как хлыст на фланелевой пижаме, и кровать уже стынет рядом со мной.
Куда бы птица без лап ни летела, она находила деревья без ветвей.
4
В свои четыре – пять я бы отдала всё на свете, кроме матери, чтобы иметь подружку или младшую сестренку. Я бы с ней разговаривала и играла, нам было бы примерно одинаково лет, я бы не боялась ее, а она – меня. Мы бы делились друг с другом секретами.
При двух родных сестрах я росла, ощущая себя единственным ребенком, так как они были друг к другу ближе по возрасту и старше меня. Вообще я жила себе одинокой планеткой или удаленным мирком на враждебном, или, по крайней мере, недружелюбном небосклоне. Тот факт, что в годы Великой депрессии я была одета, обихожена и накормлена лучше многих других детей в Гарлеме, в детском сознании отмечался нечасто. Большая часть моих тогдашних фантазий вертелась вокруг того, как бы заполучить маленького человека женского пола себе в компаньонки. Я концентрировалась на магических способах, довольно быстро поняв, что семья не особо собирается удовлетворить это желание. Семья Лорд разрастаться
не планировала.Так или иначе, идея деторождения была довольно страшной, полной тайных откровений, в сторону которых темно косились, – как делали мать и тетки, когда проходили по улице мимо женщин в больших, распираемых спереди блузах, очень меня интриговавших. Какую великую ошибку совершили эти женщины, думала я, что носили эту блузу как метку, очевидную, как колпак дурака, который мне иногда приходилось надевать в школе.
Удочерение тоже не обсуждалось. У лавочника можно было добыть котенка, но не сестру. Как океанские круизы, школы-пансионы и верхняя полка в поезде, это было не для нас. Богачи вроде мистера Рочестера в кинокартине «Джейн Эйр», скучавшие в своих имениях среди рощ, усыновляли детей, а мы – нет.
Быть самой младшей в вест-индской семье означало много привилегий, но не прав. И так как мама была решительно настроена не «избаловать» меня, даже эти привилегии были лишь иллюзией. Оттого я знала, что если бы в нашей семьей появился добровольно еще один маленький человек, то он скорее оказался бы мальчиком и скорее принадлежал бы матери, а не мне.
Тем не менее я действительно верила в свои магические затеи и считала, что если проделывать всё достаточно часто и должным образом повторять в правильных местах, без огрехов и от чистой души, то маленькая сестра точно появится. Причем «маленькая» как она есть. Я часто представляла, как мы с сестричкой ведем увлекательные беседы, пока она сидит у меня на ладони, как в чашке. Сидит себе, свернувшись, надежно укрытая от любопытных глаз мира в целом и моей семьи в частности.
В три с половиной мне прописали первые очки, и я перестала запинаться на ходу. Но всё равно продолжала шагать с опущенной головой и считала линии между квадратиками на тротуаре каждой улицы, где оказывалась, держась за руку матери или одной из сестер. Я решила: если за день смогу наступить на все горизонтальные линии, то мечта воплотится, мой маленький человечек появится и по возвращении домой будет ждать меня в кровати. Но я вечно путалась, пропускала линии, или кто-то дергал меня за руку в самый решительный момент. Маленькой сестрички всё не было.
Иногда зимой по субботам мать замешивала для нас троих простое тесто для лепки из муки, воды и соли «Даймонд Кристал». Из своей части я всегда мастерила крошечные фигурки. Выпрашивала у матери или брала сама немного ванильного экстракта с ее полки с восхитительными специями, травами и вытяжками и смешивала его с тестом. Иногда я чуточку смазывала у фигурок за ушами, со стороны затылка, как это делала мама с глицерином и розовой водой, одеваясь на выход.
Мне нравилось, как терпкая темно-коричневая ваниль ароматизирует мучнистое тесто; она напоминала о материнских руках, когда та делала арахисовый грильяж и гоголь-моголь по праздникам. Но больше всего я любила живой цвет, который ваниль придавала белой, нездорово бледной массе.
Я точно знала, что настоящие живые люди бывают разных оттенков – бежевого, коричневого, кремового и смугло-красного, а вот живых людей такого избледна-белесого цвета муки, соли и воды не существовало, даже если их называли белыми. Если я хотела сделать своего маленького человечка настоящим, требовалась ваниль. Но цвет тоже не помогал. Неважно, сколько замысловатых ритуалов и заклинаний я повторяла, неважно, сколько раз твердила «Аве Мария» и «Отче наш», неважно, что сулила богу взамен, – тесто с ванильным оттенком морщилось и затвердевало, постепенно становилось ломким, прокисало, а потом и вовсе превращалось в зернистую мучную пыль. Как бы истово я ни молилась, что бы ни замышляла – фигурки никогда не оживали. Они никогда не вертелись на моей ладошке, словно в чашке, не улыбались мне, не говорили: «Привет».