Замысел
Шрифт:
Изображая из себя исключительно мужественную личность, Художник при этом любил одежду самых пестрых расцветок, покрывал лаком ногти и, по-моему, немного подкрашивал волосы.
…Посреди мастерской у него стояла огромная четырехспальная, как он сказал, кровать, принадлежавшая, по его словам, в свое время Екатерине Великой (потом я встречала еще дюжину кроватей, принадлежавших Екатерине, и о двух дюжинах слышала).
Он принес из кухни шампанское в серебряном ведерке со льдом, рассказывал об островах Фиджи, откуда на днях вернулся, и нараспев, зверски жестикулируя, читал мне стихи Иосифа Бродского, выдавая их за свои.
Потом он погасил верхний свет,
– Тебя не смутит, – спросил он, раздеваясь, как на пляже, – что мы с тобой будем делать это на семейной кровати?
– Что вы! – заверила я его. – Напротив, мне будет крайне лестно делать это там, где вы делаете этос вашей знаменитой женой (жена в это время смотрела на нас со всех стен), и где это делала со своими фаворитами Екатерина Вторая.
Этого, впрочем, не произошло. Раздевшись, как и он, я легла в кровать и дрожала, от холода, а он кидался на меня, скрежетал зубами, кричал растерянно: «Я зверь! Я зверь!» – и без всякого видимого эффекта истерично трепал свой жалкий отросток. Потом поднес свое беспомощное излишество к моему лицу и сказал капризно: «Поцелуй Его!» Что (не предложение, а форма) меня покоробило. «Его» было сказано с таким почтением, словно «Он» – Иисус Христос.
Я увернулась, зацепив «Его» ухом, подхватила со стула свои шмотки и убежала в ванную одеваться.
Провожая меня к такси, Художник нудил, что надеется на другую встречу, что такое с ним случилось впервые в жизни в результате перерасхода сил на триптих «Плазма времени». Я никогда не стала бы презирать мужика за то, что у него не стоит, я нежно люблю Антона, хотя он полный и законченный импотент. Но я презираю импошек, изображающих из себя суперменов. Надо сказать, что именно этот случай каким-то образом повлиял на творимое Художником, я поняла, что все, что он делает в живописи, искусственно, вторично и на его картинах совершенно явственно лежит печать распада и импотенции.
Я, между прочим, думаю, что истинный талант не может быть сексуально неполноценным.
А история с Художником имела продолжение.
Много времени спустя я встретила его в Доме работников искусств. В невообразимо ярком и пестром педерастическом свитере он интересничал с рыжей американской аспиранткой. На своем чудовищном английском он плел ей несусветную чушь, как его в Ольстере чуть не взорвали протестантские ультра. Аспирантка восхищенно смотрела на этого доморощенного Джеймса Бонда и на весь ресторан восклицала:
– О, риалли? Ар ю киддинг? [8]
Увидев меня, он замахал руками, и я подсела к ним на минуту.
– Познакомься, – сказал он, – это Джулия. Она искусствовед из университета штата Висконсин и пишет обо мне монографию.
На столе между ними стояло шампанское в латунном ведерке (официантки, поклонницы Художника, были хорошо знакомы с его изысканными замашками).
Находясь в состоянии раннего полураспада и будучи к тому же сильно «набрамшись», он, видимо, уже не помнил о своей маленькой неудаче. Потому что, когда я собралась уходить, он, рассчитывая, что Джулия плохо понимает по-русски, деловито и быстро спросил:
[8] Oh really? Are you kidding? (англ.) –
Правда? Вы шутите?– Скажи, как будет по-английски «зверь»?
Я наклонилась к нему, сказала шепотом «энимэл» и поцеловала его в ухо.
Через несколько дней я встретила его в коридоре издательства «Искусство», где мне иногда дают переводы с английского. Художник шел мне навстречу в голубой нейлоновой шубе нараспашку и благоухая женскими духами «Шанель».
– Здравствуй, ненаглядный, – сказала я.
Он приблизился вплотную, сузил глаза, скривил тонкие губы и прошипел: «Я тебе этого никогда не забуду!»
С Джулией мы потом встречались и даже подружились. Она приехала по обмену и жила в общежитии МГУ, а потом тоже подрабатывала в «Искусстве». Я умирала со смеху, когда Джулия рассказывала, как Художник при красном свете кидался на нее и зверским голосом кричал: «Aй эм энимэл!» [9]
Выезд в небытие
Утром швестер Моника вкатила в палату кровать на колесах и предложила больному перевалиться со своего ложа на это: пора ехать на операцию. Он признался сестре, что хочет выкурить последнюю сигарету. Она сама была курящая и его понимала.
[9] I am animal! (англ.) – Я – животное!
– Хорошо, – сказала она. – Я сейчас сделаю успокаивающий укол, чтоб вам не было страшно. А потом по дороге в операционную в коридоре мы остановимся, и вы совершите свое преступление.
Она быстро сделала укол и, вцепившись руками в спинку кровати, толкнула ее в сторону распахнутой уже для выезда двустворчатой двери. Пациент запомнил, как его тело проезжало между этими створками, и на этом предложение можно оборвать, не поставив ни точки, ни многоточия, поскольку сознание выезжавшего полностью растворилось в пустоте, даже не озарившись напоследок никаким сколько-нибудь интересным видением.
Ночь в Нью-Йорке
Мои приятели, муж и жена, были в гостях у американской пары (оба адвокаты). Хозяин предложил им дринк и показал семейный фотоальбом, где он и его жена были запечатлены в разных местах и разных ситуациях. Дома, на работе, в гамаке, на лыжах, на яхте, на мотоцикле, при выходе из зала суда и т.д. На одной фотографии было изображено что-то непонятное, темное с розовыми проблесками.
– А это что? – спросила жена моего приятеля.
– А как вы думаете? – спросил хозяин.
– Ночь в Нью-Йорке? – неуверенно предположила гостья.
Хозяева засмеялись, муж толкнул жену локтем.
– Слышишь, Свити [10] , пожалуй, мы это так и будем называть – «Ночь в Нью-Йорке», хотя вообще, – он повернулся к гостям, – это половой орган моей жены в раздвинутом виде.
Ни он, ни его жена при этом ничуть не смутились.
Приезжий в бобочке
3 августа 1956 года на перрон Курского вокзала Москвы сошел молодой человек в стоптанных желтых ботинках, в синих бостоновых брюках, сзади до дыр еще не протертых, но уже пузырящихся на коленях и обтрепанных, в коричневой вельветовой куртке-бобочке на молнии с зеленой наплечной частью, которая называлась кокеткой.
[10] Sweety (англ.) – сладкая.