Замысел
Шрифт:
Я спрашивал отца, пытали ли его, он говорил – нет, если не считать того, что допросы были намеренно изнуряющие – по ночам, с наведением на подследственного слепящего света.
В июне тридцать седьмого года следствие было закончено и передано в суд. Трое подсудимых признали свою вину, отец не признал. Чем начал, тем и кончил: «Виновным себя ни в чем не признаю». Тем не менее всех четверых готовили… к чему бы вы думали? Конечно же, к смертной казни. Но наступала первая перестройка, оттепель, возвращение к ленинским нормам. Специальная коллегия Верховного суда Таджикистана заседала в январе 1938 года, как раз в те дни, когда в Москве проходил знаменитый январский Пленум ЦК ВКП(б). На котором было
Не знаю, когда у отца наступило прозрение, до или после ареста, но из тюрьмы он каким-то образом ухитрился передать моей матери посвященное ей стихотворение с заключительным выводом: «Там, за этой тюремной стеною, твоя жизнь безнадежно черней».
После возвращения из тюрьмы отец был совсем не таким, каким выглядел по описаниям матери. Он был невеселым, необщительным, не выпивал, не заводил и не имел друзей. При своей исключительной честности и щепетильности был очень скрытен (вот уж чего я от него совершенно не унаследовал). Посторонним о себе не рассказывал да и перед близкими душу не выворачивал. Прошлого поминать не любил, а тот факт, что он сидел, вообще держался в тайне от посторонних и от меня тем более, хотя в эту тайну я начал проникать еще в тот майский день сорок первого года, когда отец возник передо мной в образе бродяги и оборванца. Потом я о чем-то сам догадался, кое-что выпытал у бабушки Евгении Петровны и годам примерно к четырнадцати в тайну эту был полностью посвящен.
Но как это обычно бывает: то, что скрывают родители, ребенок тоже держит при себе. Родители мне ничего не говорили, и я делал вид, что ничего не знаю, вплоть до моего возвращения из армии, когда мне было уже двадцать три года. Тогда был приготовлен особый ужин, во время которого сначала затронута, а потом развита соответствующая тема, что не все (нет, увы, не все) в нашей стране устроено так хорошо, как изображается в газетах, и столь осторожная преамбула была выстроена лишь для того, чтобы подойти к фразе: «Знаешь, Вова, мы с мамой в свое время не могли тебе этого сказать, но теперь ты можешь сам разобраться…»
Так, наверное, в прошлом веке добропорядочные родители, приготовляя к замужеству свою созревшую дочь, смущенно открывали ей, откуда берутся дети. И бывали смущены еще больше, узнав, что дочь не столь наивна, как ожидалось, и сама может их кое в чем просветить.
Подобное же смущение пришлось испытать и моим родителям, обнаружившим, что семейная тайна столь тщательно и долго хранилась напрасно.
P.S. А все же кое-что родителям удалось скрыть от меня до конца жизни. О дедушкиных мельницах я узнал только в 1994 году.
Смена бабушек и городов
Во времена моего детства цивильные костюмы для взрослых шились из материи четырех основных сортов: бостон, коверкот, шевиот и сукно. Бостон из всех перечисленных считался наиболее дорогим материалом, сукно в этой иерархии стояло на последнем месте. Костюм моего отца был светло-серый коверкотовый. Он был куплен еще до ареста, но почти не ношен, потому что хорошей одежды отец мой всегда стеснялся.
Переодевшись в костюм, отец перестал выглядеть бродягой и стал таким, каким я и помнил его раньше, – представительным, худощавым интеллигентным мужчиной с родинкой на хорошо бритом лице.
Но
что-то в его поведении меня удивляло. Мы спали в одной комнате, и я стал пробуждаться среди ночи от странных звуков. И видел, что отец скрипит зубами, стонет, иногда даже вскрикивает, вскакивает и долго смотрит по сторонам, не понимая, где он, и не веря, что он не там, где только что себя видел. Придя в себя, он успокаивался, клал голову на подушку, но, видимо, очень не хотел возвращаться в сон, где ему опять предстояли ужасно неприятные встречи. И, не ожидая от сна ничего хорошего, уходил в него с мрачным и напряженным лицом.Несмотря на все странности в поведении отца, я думал, что еще несколько дней он отдохнет и пойдет на работу. И у нас снова появится легковой автомобиль с веселым шофером, и будет куплен велосипед, и меня будут катать на раме.
Но что-то складывалось не так.
По утрам отец куда-то регулярно уходил, но это была не работа. Возвращался он не поздно, как в прошлые времена, а чаще всего в середине дня.
Был озабочен, шептался о чем-то с матерью и поглядывал на меня, видимо, пытаясь понять, догадываюсь я, о чем речь, или нет.
Я, разумеется, не догадывался, но какое-то неблагополучие чувствовал. Только много лет спустя узнал, что отец совершил поступок, который мог стоить ему головы.
Он вернулся в Ходжент (давно ставший Ленинабадом), полностью оправданный «за отсутствием состава преступления». Оказалось, что высказывание, за которое его собирались расстрелять, а потом дали всего лишь пять лет, было плодом политической незрелости, но не преступного умысла. Его готовы были простить и дальше, и вызвали в обком, где мягко поговорили, посетовали, что вот и у нас бывают иногда, очень редко, такие досадные недоразумения, выразили сочувствие, что ему пришлось так много и почти ни за что пережить.
– Ну что ж, – сказал секретарь обкома (хороший мужик), – что было, то было, а теперь пора тебе, Николай, возвращаться к нормальной жизни. Пиши заявление о восстановлении в партии.
И тут, насколько мне известно, мой отец, вскинув голову, посмотрел на собеседника как бы сбоку и свысока (он всегда так делал, когда собирался резануть в глаза правду-матку) и сказал: «В вашу партию – никогда в жизни!»
Так прямо и сказал: в вашу партию. Тут все дело в местоимении. По тогдашним правилам нельзя было говорить «ваша партия». Партия всегда наша. В нее можно не вступать. Можно сказать: не дорос, не достоин, недостаточно политически образован, имею слаб ость к женскому полу, прикладываюсь к бутылке, ну, даже в Бога, допустим, поверил. Но сказать про нашу партию «ваша»…
Когда моя мать услышала про это гордое «никогда в жизни», она поняла, что дело серьезно и из вдовы соломенной она может превратиться во вдову настоящую. Она кинулась к отцу на шею, стала упрашивать, чтобы он немедленно вернулся в обком, сказал, что погорячился, ошибся, готов взять свои слова обратно. Но поскольку брать свои слова обратно отец не собирался, у родителей возник иной план.
У меня опять в памяти смутно брезжат ночные отца с матерью разговоры шепотом, смысла которых я, может быть, не понимал, но чувствовал, что дело неладно.
– Ну что, Вова, – сказал мне как-то утром отец бодрым голосом и с улыбкой, которая слабо гармонировала с общим напряжением лица, – ты любишь путешествовать?
Я не знал, что значит путешествовать, он мне объяснил. Путешествовать – это значит шествовать по пути или, точнее, ехать на чем-нибудь, например, на поезде, очень долго и далеко. Я уже ездил однажды на поезде из Сталинабада в Ленинабад, а теперь мы поедем гораздо дальше. Поедем втроем. Он, я, и еще возьмем с собой бабушку. Бабушку мы отвезем в Вологду к ее сыну и моему дяде Володе. А сами поедем к другой бабушке на Украину.