Западня душ
Шрифт:
Уже спустя два месяца работы над полотном я постепенно пришёл к осознанию триумфа, ожидающего сие великое произведение. Моя кисть обнаруживала в сплетениях холста едва различимые геометрические закономерности, коим предстояло стать очертаниями Города; призрачные фигуры прoклятых жителей незримо присутствовали в каждом сантиметре картины, и моей задачей было лишь выпустить их на свободу, позволить им обрести плоть. Порой начинало казаться, что моё обоняние способно воспринимать зловоние, исторгаемое сточными канавами, или тошнотворные миазмы разлагающихся тел. Поистине, прежние работы были лишь неумелыми попытками новичка постичь запретные тайны истинного искусства, приблизиться к сакральному гению живописи Потустороннего. Благоговение мистиков пред моими невинными рисунками, равно, как и отвращение, испытываемое обычными людьми, не могли не вызвать у меня некоторого непонимания: если столь бурные эмоции возникают под влиянием самых заурядных сюжетов, чем может оказаться для этих людей по-настоящему грандиозное творение?
Через пол года, когда несколько эпизодов были близки к завершению, я уже сам испытывал неясную тревогу при взгляде на холст. Лефевр несколько раз заходил, чтобы узнать, как продвигается работа; по всей вероятности,
Я не считаю необходимым приводить здесь весь процесс работы над картиной, некоторые соображения заставляют меня также воздержаться от подробного описания результата моих трудов, по времени занявших без малого полтора года. Скажу лишь, что я испытываю весьма существенные опасения, удерживающие меня от изложения на бумаге того, что я осмелился изобразить на холсте. Более всего мои сеансы создания magnum opus напоминали приступы какого-то психического заболевания – я с трудом могу вспомнить в какое время появилась на холсте та или иная деталь, или каковы были мои ощущения при работе над каким-либо фрагментом. Я лишал себя сна, бывали недели, когда я спал от силы час в сутки или не ложился совсем, одержимый очередной идеей, требующей воплощения. Несмотря на то, что в деньгах у меня более не было нужды (ежемесячно я получал от Лефевра значительную сумму), я был настолько истощён, что друзья испытывали немалую озабоченность моим состоянием и даже пытались предложить финансовую помощь. Отказы они, разумеется, воспринимали как нежелание чувствовать себя обязанным.
Подобная суровая аскеза привела к тому, что у меня случился приступ сильнейшей лихорадки и я был вынужден на какое-то время забыть о работе. К счастью, болезнь длилась сравнительно недолго, но, даже выздоровев, я был настолько слаб, что врачи советовали некоторое время провести за городом и где-нибудь в сельской глуши постепенно восстановить силы. Глупцы! Разве мог я, пусть даже во имя собственного блага, оставить незаконченный труд? Я продолжал писать и позволял себе сделать перерыв, когда рука уже не могла более держать кисть или когда головокружение становилось таким сильным, что я едва не терял сознание. В этот период были созданы особенно удачные фрагменты картины, чему я вряд ли смогу найти объяснение, ибо я совершенно был не в состоянии сконцентрироваться и работал почти не сверяясь с эскизом – когда инфернальное наваждение закончилось, мне стоило немалых усилий заставить себя взглянуть на холст, поскольку я был уверен в том, что ошибки, допущенные при работе окажутся непоправимыми. То, что я увидел, вызвало во мне неподдельный страх: картина была практически закончена, более того, я не нашёл в ней ни единого изъяна, будто рукой моей во время помутнений рассудка водил некий гений – я не переусердствовал в изображении гибели человеческой природы, равно не стал я прибегать к использованию дешёвых эффектов, приводящих в восторг жадных до сенсации обывателей. Убеждённость в том, что истинный ужас сокрыт не в могильных камнях, залитых мертвенным светом полной луны, и не в жертвенниках, окрашенных багровыми тонами свернувшейся крови, но в сочетании линий и оттенков, в образе причудливой арабески гипнотического забытья, лишающей зрителя воли, понуждающей взирать на кошмарную иллюзию помимо собственной воли, оказалась столь сильной, что, даже потеряв над собой контроль, я был не в состоянии изменить данному творческому принципу. Я преуспел в создании подлинного лика смерти.
Вновь и вновь овладевали мной размышления относительно того, какое впечатление произведёт картина на зрителей. Было очевидно, что подлинное величие космического ужаса, окажется непостижимо для большинства, однако даже человек, наделённый самым примитивным разумом, способен бессознательно воспринять незримые пульсации, возникающие тогда, когда творчество находит соприкосновение с глубинными основами мироздания. Поистине, для того, чтобы иметь смелость предсказывать силу эмоционального воздействия какого-либо феномена (не столь важно, создан он человеческими руками или является творением природы) на созерцателя, мы ещё слишком мало осведомлены о механизмах, составляющих сущность нашей души. В любом случае, я не имел ни малейшего представления о планах Гастона, относительно моей работы: осмелится ли он выставить полотно на всеобщее обозрение, или оно навсегда останется достоянием ограниченного круга приближенных к Лефевру культистов? Я всё больше задумывался над условием, поставленным заказчиком в первый день нашего знакомства. Прежде я полагал, что выполнение этого пункта соглашения не составит какого-либо неудобства – в самом деле, следует ли испытывать беспокойство от того, что в углу холста не стоит автографа, удостоверяющего моё авторство; само собой, мысль о том, что Лефевр может присвоить себе данную работу, была смехотворна – тем не менее, теперь я полагал прихоть патрона высочайшей несправедливостью.
Я никогда не был чрезмерно честолюбив или жаден до похвал, но в этом случае всё моё естество восставало против сложившейся ситуации, когда я, создав величайшее творение своей жизни, при удачном стечении обстоятельств могу рассчитывать лишь на то, что в памяти людской останусь посредственным художником, снискавшим признание жалкой горстки манерных декадентов. У меня не было наивных надежд на возможность повторения своего успеха – подобные работы появляются не чаще, чем раз в столетие – Город был верхом того, что мне предстояло достичь в этой жизни. Мрачная ирония заключена в моём нынешнем положении: я проклинаю свой дар, я бы почёл за благословение небес оказаться тогда слепцом, в порыве беспочвенной гордыни принявшим за шедевр обыкновенную, ни чем не примечательную картину. Увы, ныне у меня не осталось сомнений в верности оценки этого адского опуса… и я заплатил за знание слишком высокую цену!
Работа над полотном подходила к концу. Оставалось написать один эпизод и завершить несколько фрагментов, требовавших некоторой корректировки – по расчётам, предполагавшим минимальные затраты сил, это не могло занять более
месяца. Тем не менее, шли недели, а я не мог заставить себя приблизиться к картине. Едва наступал рассвет, я покидал студию и праздно бродил по улицам, мало заботясь о том, куда направляюсь или о том, сколько времени занимали мои прогулки; я возвращался поздно ночью и, не включая света, ложился в постель, избегая смотреть в сторону станка, где, как мне казалось, в лунном свете оживало демоническое творение. Оно вызывало во мне двоякие чувства: с одной стороны, я был очарован совершенством линий, магической игрой цветов, мрачной эстетичностью сюжета; и, с другой стороны трепет, в который повергало меня созерцание собственного триумфа, нисколько не походил на испытываемые ранее ощущения при взгляде на произведения искусства – это был ужас сродни тому, что испытывает человек, столкнувшись с необъяснимыми манифестациями Высших Сил, или по неведению ставший на пути всемогущего Провидения, грозящего в любое мгновение сокрушить ничтожную преграду. Я был в смятении: я боялся неосторожным движением кисти испортить шедевр; я боялся смотреть на полотно и, в то же время, часами не мог отвести взгляд от незавершённой работы; я не желал с ней расставаться – неизбежность передачи Города Лефевру приводила меня в ярость. Но во главе всего была одна единственная мысль, в последние дни ставшая для меня idee fix: пресловутое условие, касавшееся анонимности моей работы!Душевные волнения в результате послужили причиной мучительных приступов бессонницы: ночами я не мог сомкнуть глаз, если же мне удавалось на какое-то время забыться, я становился жертвой чудовищных видений. По пробуждении мне никогда не удавалось вспомнить своих кошмаров, но неизменно оставалось гнетущее ощущение тягостной безысходности и глубочайшего отчаяния. Нарушения сна обессилили меня; врачи, всё ещё следившие за моим состоянием после болезни, отмечали резкое ухудшение здоровья и серьёзно опасались нового приступа лихорадки.
Должно быть, мне не следовало браться за работу в это время, ибо деяние, на которое я решился, было истинным безумством. Обладай я способностью здраво рассуждать, я ни за что не пошёл бы на подобную авантюру, но теперь уже поздно строить бесплодные догадки, ибо свершившееся невозможно исправить и не столь важно, являлись мои действия неизбежностью или я имел шанс счастливо избежать постигшей меня печальной участист участи, постигшей менячальной участи, постигшей меняи мои действия неизбежностью. мых чудовищных видений, что мне к. Впрочем, довольно неясных намёков: на незаконченном участке холста я изобразил себя. Я приложил все усилия, чтобы Лефевр не смог меня узнать – я тщательно скрыл в складках плаща фигуру, капюшон надёжно затенил черты лица, в вавилоне копошащихся, словно насекомые, жителей города было крайне сложно обратить внимание на ничем не примечательного человека, скромно ютившегося в нише какого-то склепа. По мере того, как я работал над последним эпизодом, во мне нарастало неясное возбуждение, я с трудом удерживался от того, чтобы не рассмеяться, радуясь своей удачной выдумке. Удивительно, стоило довершить портрет последними штрихами, как я испытал чувство долгожданного успокоения, тревоги последних недель были забыты, и я впервые за долгое время смог хорошо выспаться – кошмары более не терзали меня. По пробуждении я немедленно принялся за работу. Было приятно осознавать, что рука обрела прежнюю лёгкость, и фрагменты, за которые я не решался браться раньше, не составили никакой сложности. Внезапная смена настроения отнюдь не казалась чем-то сверхъестественным, я не пытался найти ей объяснения, хотя и отмечал некоторую странность такой метаморфозы. В любом случае, связывать окончание кризиса с невинной попыткой удовлетворения собственного честолюбия было неразумно. Миновала неделя, и, о боги, Город предстал моему взгляду!
Любое описание, что я могу предложить тому, кто увидит эти строки, не способно передать малую часть пережитого мной шока: я был ввергнут в мальстрем омерзительной галлюцинации, увлекающий душу в инфернальные бездны вечного проклятия; мой разум потерял способность отличать явь от безумного наваждения и оказался во власти безымянного ужаса, грозящего безжалостно сокрушить моё естество; я силился прервать мучение, но, казалось, попытки освободиться лишь усугубляли страдания. Ни на мгновение образ Города не покидал моего взора, и… в этом заключался источник высочайшего наслаждения! Невообразимый восторг наполнял меня по мере того, как я вглядывался в очертания собственного творения, я был готов поклясться, что в жизни не видел ничего более прекрасного. Город был совершенен, и даже если это совершенство происходило из самогo ледяного Коцита, оно без труда возносилось до необозримых высот, где даже ангелам недозволенно воспевать своего создателя.
Несмотря на нежелание отдавать картину Лефевру, я не видел оснований для нарушения условий договора и отказа от взятых на себя обязательств; соображения, связанные с финансовой стороной вопроса, были далеко не единственным доводом в пользу скорейшего отправления полотна к законному владельцу: при том, что любование видами Города составляло для меня немалое удовольствие, я не мог не чувствовать пагубность воздействия данного зрелища на моё душевное здоровье (я вновь начал видеть дурные сны и испытывать неясную тревогу, видимых поводов для коей не находилось). Кроме того, было очевидно, что задача верным образом распорядиться бесценным творением не могла оказаться мне по силам. Поэтому, искренне надеясь на то, что Гастон найдёт для Города лучшее применение, чем написавший его художник, я известил заказчика об окончании работы над картиной. Лефевр не замедлил явиться в мастерскую и после обмена приветствиями, изъявил желание посмотреть на результаты моих трудов. Этот человек не имел обыкновения каким-либо образом проявлять свои эмоции в присутствии посторонних, это был чрезвычайно хладнокровный субъект, должно быть, способный выдержать самые тяжёлые испытания, уготованные ему судьбой. Поэтому, когда он, увидев панораму Города, побледнел (учитывая его природный необычный цвет кожи, невозможно было поверить, что таковая перемена могла иметь место), и, на мгновение потеряв самообладание, отступил на шаг, инстинктивно схватившись за спинку стула, я испытал некоторое удовлетворение, ибо для того, чтобы вызвать подобное душевное волнение в столь стойком человеке, было явно недостаточно продемонстрировать обыкновенный балаганный трюк. Лефевр издал невнятный возглас и затем обратил свой взор ко мне: