Западня
Шрифт:
– Нет, довольно… EOT ее место, пусть погреется… Бумага только на это и годится.
Между тем Сапог, рассмотрев свои карты, с торжеством ударил кулаком по столу. У него было девяносто три.
– У меня революция! – закричал он. – Квинт-мажор, пять обжор – все пасутся на лужку!.. Ведь это двадцать, так? Затем терц-мажор на бубнах – итого двадцать три; Да три быка – двадцать шесть; да три лакея – двадцать девять; да три кривых – девяносто два… Играю первый год республики – девяносто три!
– Продулся, старина! – закричали остальные кровельщику.
Потребовали еще две бутылки. Наливали стакан за стаканом и пьянели все сильнее. К пяти часам напились вдрызг; Лантье сидел молча и уже подумывал, как бы улизнуть. Он не любил, когда начинали реветь без толку и плескать вино на пол. Тут как раз Купо встал и объявил, что покажет
Прошло два дня, Купо не возвращался. Он кутил где-то в квартале, но где именно, было неизвестно. Его видели и у тетушки Баке, и в «Бабочке», и в кабачке «Кашляющий Карапузик». Но одни говорили, что он пьянствует в одиночку, а другие, что с ним целая компания в восемь или девять человек, и все такие же пьяницы, как и он. Жервеза покорно пожимала плечами. Господи, приходится привыкать ко всему! Она никогда не бегает за мужем, а если случайно замечает его в кабаке, то нарочно отходит подальше, чтобы не злить его. Она только поджидает его возвращения, а ночью прислушивается, не храпит ли он под дверью, – случалось, что Купо засыпал на куче мусора, на скамейке, среди какого-нибудь пустыря или даже прямо в канаве; а чуть свет, еще не протрезвившись после вчерашнего, он снова принимался за свое непробудное пьянство; он стучал в запертые ставни еще не открывшихся питейных заведений, опохмелялся, опрокидывал стаканчик – другой, и опять все начиналось сначала: хождения из одного кабака в другой, приятели-собутыльники, с которыми он то расставался, то снова встречался, – и улицы опять начинали плясать перед его глазами. Спускалась ночь, снова занимался день, а у него только одно и было на уме – пить, пить, до бесчувствия, свалиться, обеспамятев, проспаться и снова пить. Когда он так запивал, остановить его было нельзя. На следующий день после исчезновения Купо Жервеза все-таки сходила в «Западню» дяди Коломба справиться о муже. Кровельщик появлялся там раз пять, а где он теперь, – никто не знал. Жервеза так и ушла ни с чем, только захватила его инструменты, все еще валявшиеся под скамейкой.
Вечером Лантье, видя, что Жервеза расстраивается, предложил ей отправиться для развлечения в кафешантан. Сначала она отказалась: ей было не до веселья. Если бы у нее было спокойно на душе, она приняла бы предложение, потому что шапочник сделал его очень просто и, по-видимому, без всяких задних мыслей. Казалось, он и в самом деле сочувствует ей и относится к ней чуть ли не по-отечески. Никогда еще Купо не пропадал по двое суток подряд. Каждые десять минут Жервеза, не выпуская из рук утюга, подходила к двери и выглядывала на улицу – не идет ли муж. Ей не сиделось на месте, – «точно у меня какой-то зуд в теле», – говорила она. А впрочем, если даже Купо и попал под колеса или сломал себе шею, ей нисколько его не жалко! Нет, у нее не осталось ни капли чувства к этому грязному негодяю. И потом, право же невыносимо все время гадать, – вернется он или не вернется! Когда на улицах зажглись газовые фонари, Лантье снова завел речь о кафешантане, и Жервеза согласилась. В конце концов слишком глупо отказывать себе в удовольствии, когда муж бражничает трое суток подряд. Если он не возвращается, то и она тоже уйдет. Да пропади все пропадом, осточертела ей эта проклятая жизнь! Пусть хоть вся прачечная сгорит – наплевать!
Пообедали на скорую руку. В восемь часов Жервеза сказала мамаше Купо и Нана, чтобы они укладывались спать, а сама ушла под руку с шапочником. Прачечную заперли. Жервеза вышла через двор и отдала ключ от квартиры г-же Бош, попросив ее уложить «этого борова», если он вернется. Шапочник, насвистывая, поджидал у ворот. Он принарядился. Жервеза тоже надела шелковое платье. Они тихонько шли по тротуару и, попав в толпу, прижимались друг к другу. Когда они входили в яркую полосу света, падавшую из окна какой-нибудь лавочки, видно было, что они улыбаются и тихо разговаривают.
Кафешантан
находился на бульваре Рошешуар. Это было старое маленькое кафе с дощатой пристройкой во дворе. Сверху и по бокам вход был освещен маленькими стеклянными плошками. На деревянных щитах, поставленных прямо на тротуаре, около канавы, были наклеены длинные афиши.– Вот мы и пришли, – сказал Лантье. – Сегодня выступает модная певица мадемуазель Аманда.
Но тут он заметил Шкварку-Биби, который тоже читал афишу. Под глазом у Биби красовался большой синяк. Очевидно, вчера кто-то хватил его кулаком.
– А Купо? – спросил шапочник, оглядываясь по сторонам. – Вы, значит, потеряли Купо?
– О, уже давно, со вчерашнего дня, – отвечал Биби. – Они затеяли свалку у тетушки Баке. А я не люблю потасовок… Ведь скандал вышел у них из-за гарсона тетушки Баке, он с нас хотел два раза получить за одну бутылку… Ну, я и удрал, пошел всхрапнуть маленько.
Биби все еще зевал, хотя проспал целых восемнадцать часов. Впрочем, он успел вполне протрезвиться. Вид у него был отупевший, сонный; старая куртка была вся покрыта пухом: очевидно, он спал в постели, не раздеваясь.
– Так, значит, вы не знаете, где мой муж? – спросила прачка.
– Нет, не имею ни малейшего понятия… Мы ушли от тетушки Баке в пять часов. Вот все, что я знаю… Может быть, он спустился вниз по улице. Да, да, я, кажется, даже видел, как он входил в «Бабочку» с каким-то извозчиком..; Экая дурь! Бить его надо! Смертным боем бить.
Лантье и Жервеза провели в кафешантане очень приятный вечер. Часов в одиннадцать, когда все кончилось, они не торопясь вернулись домой. Чуть-чуть пощипывал морозец. Публика кучками расходилась по домам. Какие-то девчонки покатывались от хохота, укрывшись под деревом; мужчины, стоявшие рядом, отпускали по их адресу шуточки. Лантье мурлыкал одну из песенок мадемуазель Аманды: «У меня в носу щекочет». Возбужденная и как будто слегка опьяневшая, Жервеза подтягивала ему. Ей было очень жарко. Два бокала вина, которые она выпила, ударили ей в голову; а потом табачный дым и толпа, и этот запах ресторана подействовали на нее одуряюще. Мадемуазель Аманда произвела на нее очень сильное впечатление. Сама Жервеза ни за что не решилась бы выступить перед публикой в таком виде. Хотя надо отдать справедливость этой красотке – фигура у нее замечательная, а кожа – прямо позавидовать можно. И Жервеза с чувственным любопытством слушала Лантье, сообщавшего о певице разные подробности; говорил он с таким видом, точно был очень близко знаком с нею.
– Все спят, – сказала Жервеза, позвонив уже три раза и все-таки не добудившись Бошей.
Ворота открылись, но под аркой было темно. Жервеза постучала в окошко дворницкой, чтобы получить ключи, но заспанная привратница что-то начала кричать ей, а что – она сначала никак не могла расслышать. Потом она, наконец, поняла, что Пуассон привел Купо в ужасном виде и что ключ, вероятно, торчит в замке.
– Тьфу, пропасть! – пробормотал Лантье, когда они вошли в комнату. – Что он тут наделал! Сущая зараза!
И в самом деле смрад стоял ужасный. Отыскивая спички, Жервеза то и дело попадала ногой в скользкие лужи. Наконец она зажгла свечу, и глазам их представилось редкостное зрелище. Купо, по-видимому, выворотило наизнанку; он загадил всю комнату, измазал постель, ковер; даже комод весь был забрызган рвотой. Сам он, свалившись с кровати, на которую его уложил Пуассон, храпел на полу, посреди собственной блевотины. Он весь вывалялся в ней, как свинья. Из широко раскрытого рта разило вонью, она отравляла весь воздух; поседевшие волосы слиплись, намокнув в отвратительной луже, растекавшейся вокруг головы.
– Вот свинья, вот свинья! – в бешенстве и негодовании повторяла Жервеза. – Все загадил… Нет, он хуже всякой собаки… Ни от какой падали такой вони не будет.
Жервеза и Лантье боялись повернуться, не зная, куда ступить. Никогда еще кровельщик не возвращался в таком виде, ни разу не доходило до того, чтобы он так испоганил комнату. Это зрелище сильно пошатнуло доброе чувство, которое Жервеза еще сохранила к мужу. Раньше, когда он возвращался навеселе, она относилась к нему снисходительно, не брезгливо. Но теперь, теперь это было уж слишком; ее всю переворачивало от отвращения. Она не дотронулась бы до него и щипцами. Одна мысль о прикосновении к этому гаду возбуждала в ней такое омерзение, как если бы ей предложили лечь рядом с покойником, умершим от дурной болезни.