Запах полыни. Повести, рассказы
Шрифт:
На зимовках лаяли перепуганные собаки. Сторожа прокричали им свое «ату, ату», и вскоре вокруг воцарилась тишина.
Из-за холмов тихо потянуло холодным зимним ветром.
ОСЕННИЕ ИЗВИЛИСТЫЕ ДОРОГИ
(пер. Г. Садовникова)
День склонился за полдень. У наших теней вытянулись шеи и головы, сделались как тыквы. Нас было трое — Гришка, Канатай и я. Мы сидели на плоском валуне возле мельницы, и от нечего делать лениво переговаривались. Самый младший из нас — Канатай, бледный, худенький паренек. Он моложе меня
У наших ног шумела узенькая, но довольно бойкая речушка. Крошечные буруны, шипя и ярясь, набрасывались на снисходительно терпеливые камни, словно негодуя, что никто не принимает их всерьез. От воды тянуло прохладой. Она искушала, манила к себе.
Мы с Гришей держались, как и подобает взрослым, степенно, будто невзначай вытирали потные лбы. Канатай ребячился. Он вытягивал ногу в засученной по колено штанине и трогал голой пяткой бурлящий поток. И каждый раз на его лице отражалось блаженство.
Гриша косился, косился на Канатая, потом сполз с валуна, засучил рукава сатиновой рубахи, нагнулся, загреб огромными ладонями целое озеро воды, плеснул в свою конопатую физиономию и зафыркал от удовольствия, точно конь.
— Дядя Гриша, покажите! Вот здорово! — закричал Канатай.
Я тоже не сводил глаз с могучих Гришкиных рук. Они были украшены узорами, точно кожа змеи. Чего тут только не было: и якоря, и сердце, пронзенное кинжалом, и целый удав, и много другой всячины.
— Откуда это у вас, дядя Гриша? — не унимался Канатай.
— Еще с малолетства. Когда был пацаном, — сообщил Гриша, тоже любуясь татуировкой.
— И все нарисовали сами?
— Да нет, это работа специалиста… А впрочем, дело нетрудное. Хочешь, выколю год рождения? Давай руку.
— А не больно?
— Конечно, больно. Но ты же не маленький? Сколько лет-то тебе?
— Шестнадцать.
— Значит, уже большой. Не трусь, паря. Зато рука у тебя будет как у бывалого мужчины.
Гришка полез в карман, достал огрызок химического карандаша, которым только что подписывал накладные. Потом протянул руку и вытащил из рваного мешка иглу с суровой ниткой.
— Мешок потерпит. Зашьем, успеем. А ну, засучи рукав, — скомандовал он.
Канатай еще более побледнел, закатал рукав по локоть и решительно протянул руку.
— Думаешь, я боюсь, да? На, коли!
— Ты у нас храбрый, — сказал Гришка и помусолил карандаш. — Э, а отец-то пороть не будет? А то гляди, достанется и мне.
— У меня нет папы, — возразил Канатай.
— Ну, тогда начнем.
Гришка опять помусолил карандаш и вывел на руке Канатая его имя.
— Отца как звали?
— Жансултан.
— Отлично! Добавим букву «Ж»… Вот, красиво получилось! А теперь наколем.
Гришка вытер иглу о штанину и начал колоть. Канатай отвернулся, стиснул зубы. Встретив мой взгляд, с трудом улыбнулся.
— А где отец-то? Куда подевался? — спросил Гришка не то из любопытства, не то стараясь заговорить своего клиента, отвлечь его внимание.
— Папа погиб на войне, — сказал Канатай сквозь зубы, боясь застонать от боли.
—
Во, имя готово, — сообщил Гришка, любуясь на дело рук своих. — Высший класс!.. А теперь год рождения. В каком родился-то году?— В сорок седьмом.
— В сорок седьмом… О, ты что мне голову морочишь? Как же твой отец мог погибнуть на войне, если ты родился в сорок седьмом?
— Папа погиб на войне?.. На Отечественной! — упрямо повторил Канатай.
— Что-то тут не так, парень. По-моему, ты ерунду мелешь, — и Гришка покачал головой.
— Я говорю правду! Мой папа погиб на войне!.. На Отечественной! — закричал Канатай.
На глазах его выступили слезы, он стиснул кулаки, и мы поняли, что еще слово — и Канатай кинется в драку. Гришка, сообразив что-то, миролюбиво сказал:
— Ну, ладно, ладно! Я шучу, неужели не видишь? Давай-ка лучше покончим с этим делом.
Канатай насупился и опять подставил руку. А вскоре мы рассматривали последнее произведение Гришкиного искусства. Кожа вокруг свежей наколки покраснела и распухла, местами выступили капельки крови.
— Ничего себе картинка, а? — похвалил себя Гришка, впрочем, уже без воодушевления.
Ради приличия мы поддакнули. Теперь разговор не клеился. Канатай то и дело щупал руку, сузив маленькие ноздри. Гришка заскучал, начал зевать, а я глядел, как изо всех сил бунтует речка и, пенясь, скрывается под мельницей. Потом она выходит на простор и разливается по ущелью широким спокойным потоком. Глубина ее здесь не достает и до щиколоток, а местами и вовсе видна галька, покрывающая дно.
Шум воды делал неслышной работу жерновов, но, если присмотреться, можно было заметить, как от их вращения слегка подрагивала мельница, сложенная из толстых бревен.
А с обеих сторон на мельницу надвигались склоны ущелья, поросшие карагачом, жимолостью и тальником. Осень уже опалила листья, но они еще крепко держались на ветках. Между зарослями тальника бежала дорога, поднимаясь от речки в гору. Впрочем, для того, кто шел с горы, дорога спускалась к речке.
Так она спускалась и для меня, когда час назад я ехал сюда вместе с Канатаем и его матерью Биби. Их пегая лошадка, запряженная в подводу, стояла сейчас в тени, а сама Биби на мельнице набивала мешки мукой.
На дороге за нашей спиной зацокали копыта. Мы обернулись разом. За кустами тальника мелькали морда лошади и малахай возницы. Но вот он миновал последний поворот, выехал к мельнице, и мы увидели мужчину, который дремал, свесив голову на грудь. Лошади привычно остановились, а возница еще некоторое время сидел неподвижно. Потом шевельнулся, отгоняя мух, и поднял голову.
— Эй, Крешке! Крешке, выходи! — закричал он спросонья.
— Это мой родич Шинтемир, — пояснил нам Гришка с улыбкой и, поднявшись, сказал приехавшему: — Что кричишь? Я здесь, Шинеке!
— А, ты здесь! — обрадовался Шинтемир. — Крешке, мука готова?
— Готова, готова! Ждет тебя, Шинеке, с утра, — сказал оживившийся Гришка.
Тут показалась Биби, и я увидел, как у Шинтемира вначале полезли брови на лоб от удивления, а потом рот едва не растянулся до ушей.
— Ба, это ты? Как ты здесь очутилась, душа моя? — воскликнул Шинтемир.
А Биби улыбнулась сквозь мучную пыль, покрывавшую ее лицо, показав крупные белые зубы, мельком взглянула на нас с Канатаем и сама спросила его зазвеневшим голосом: