Записки 1743-1810
Шрифт:
В продолжение двадцати четырех часов меня терзали невыносимые страдания; я тряслась всем телом, но знала, что не настало еще мое избавление.
Слова, сказанные мною в первую минуту отчаяния, оказались пророческими. Вскоре все общество было объято постоянной тревогой и ужасом. Не было семьи, не оплакивавшей какой-нибудь жертвы. Муж, отец, дядя видели в своей жене, сыне, наследнике предателя, благодаря которому он погибал в казематах крепостей или в Сибири. Рвота, спазмы и бессонницы так ослабили мой организм, что я только изредка могла вставать с постели, и то на короткое время. Я поехала в Москву в начале декабря, чтобы приставить себе пиявки, и твердо решила возможно скорее вернуться в Троицкое, так как я уже получила указ Сената, которым император уволил меня от всех моих должностей; в ответ на это я просила Самойлова, остававшегося еще генерал-прокурором Сената, повергнуть перед государем выражение моей преданности и благодарности за то, что он освободил меня от непосильного бремени. Написав это письмо, я стала покорно ожидать неминуемых преследований. Однако перед своим отъездом из Москвы я была поставлена в затруднительное положение и не знала, как из него выйти. Я получила письмо, подписанное «Донауров»; по приказанию императора он уведомлял меня о моем увольнении со службы. Мне неизвестны были ни имя, ни отчество Донаурова, и потому я не знала, как мне ему ответить и адресовать письмо; не ответить ему вовсе
225
Куракин Алексей Борисович (1759–1829) — племянник мужа Е. Р. Дашковой, с 1793 г. — камергер, с 1796 по 1798 г. — генерал-прокурор, с 1802 по 1807 г. — генерал-губернатор Малороссии, с 1807 по 1811 г. — министр внутренних дел.
Ссылки и аресты стали событиями столь обыденными, что слухи о них дошли и до меня. Я была глубоко потрясена смертью Екатерины Второй, несчастием, постигшим мою родину, и ужасом, сковывавшим решительно всех, так как не было почти дворянской семьи, из которой хоть один член не томился бы или в Сибири или в крепости. Моя болезнь и, в особенности, состояние моих нервов превращали мою жизнь в тягостное для меня бремя, но я не хотела самовольно сократить ее.
Мне необходимо было ехать в Москву не для того, чтобы советоваться с докторами, — я не питала доверия к местным эскулапам, — а чтобы поставить себе пиявки и тем восстановить правильное и спокойное кровообращение. Я приехала в Москву 4 декабря в девять часов утра. В моем доме меня с тревогой и нетерпением ожидали родственники, думавшие, что я не вынесу потери Екатерины Второй. Туда же вскоре приехал и брат Александр. Я принуждена была лечь в постель; не было еще двенадцати часов, когда генерал-губернатор Измайлов вошел ко мне. Он, очевидно, спешил в Сенат, так как не успел он сесть, как тихо сказал мне, что император приказал ему передать мне от его имени, чтобы я немедленно же вернулась в деревню и помнила бы 1762 год. Я ответила громко, так, чтобы меня слышали присутствующие, что я всегда буду помнить 1762 год и что это приказание императора исполню тем охотнее, что воспоминания о 1762 годе никогда не пробуждают во мне ни сожалений, ни угрызений совести и что, если бы государь продумал события этого года, он, может быть, не обращался бы со мной таким образом; что же касается отъезда моего в деревню, то немедленно же уехать я не могу, так как должна поставить себе пиявки, но что уеду непременно на следующий день вечером или самое позднее через день утром. Генерал-губернатор откланялся и ушел. Все присутствующие были подавлены и грустны, кроме меня. Мой брат был крайне опечален, и я старалась ободрить его.
Я уехала из Москвы 6 декабря. Моя жизнь представляла из себя сплошную борьбу со смертью. Я через день писала брату и родным, и они аккуратно отвечали мне. Некоторые из них, между прочим мой брат, пытались уверить меня, что Павел I своим обращением со мной как бы исполнял свой долг по отношению к памяти отца, но что после коронации моя судьба изменится, и потому он просил меня не падать духом и беречь свое здоровье. Я приведу здесь свой ответ, так как он (как и многие мои слова) оказался пророческим: «Ты уверяешь, мой друг, что Павел оставит меня в покое после коронации. Разве ты его не знаешь? Когда деспот начинает бить свою жертву, он повторяет свои удары до полного ее уничтожения. Меня ожидает целый ряд гонений, и я приму их с покорностью. Я надеюсь, что я почерпну мужество в сознании своей невинности и в незлобивом негодовании на его обращение лично со мной. Дай бог только, чтобы он в своей злобе забыл про тебя и про моих близких; что ни угодно будет Господу послать мне, я никогда не скажу и не сделаю ничего, что могло бы унизить меня в моих собственных глазах. Прощай, мой друг, мой возлюбленный брат, целую тебя».
Лежа в постели или на кушетке, без движения, не имея даже возможности много читать вследствие судорожных болей в затылке, я на досуге вспоминала все, что испытала и сделала в жизни, и обдумывала, что мне предстояло еще сделать.
Мне страстно хотелось поехать за границу, как только мне удастся получить на то разрешение, но меня удерживала любовь к сыну. Дела его были расстроены, он ими не занимался, и вследствие множества долгов его доходы могли бы уменьшиться до очень скромных размеров, если бы я лично своими попечениями не сохраняла и не увеличивала собственное состояние. Я черпала некоторое утешение в прошлом. Мое бескорыстие и неизменная твердость моего характера служили для меня источником внутреннего мира и удовлетворения, которые хотя и не заменяли всего, но придавали мне известную гордость и мужество, поддерживавшие меня в превратностях судьбы.
Я узнала, что некоторые фавориты покойной императрицы задавались целью вывести меня из терпения, с тем чтобы я, поддавшись живости своего характера, сделала бы сцену, которая открыто поссорила бы меня с императрицей. Между прочим, граф Мамонов [226] , который был умнее своих предшественников, был убежден, что не удастся восстановить императрицу против меня и заставить ее совершить слишком явную несправедливость, если я сама не вызову ее на это, что легко могло бы случиться, если бы я, будучи озлоблена против государыни, не сдержала бы своего негодования и тем дала бы ей повод гневаться на меня. Он исподтишка много вредил мне и моему сыну, что и могло бы вызвать во мне раздражение, но я по опыту знала, что была бельмом на глазу у фаворитов, и, руководимая своей безграничной любовью к императрице, умела отличать то, что исходило от нее лично, от того, что было ей внушено фаворитами, которым я не только не поклонялась, но делала вид, что не знаю, какое они занимают положение и каким влиянием пользуются.
226
Дмитриев-Мамонов Александр Матвеевич (1758–1803) — с 1784 г. адъютант Г. А. Потемкина, в 1786–1789 гг. фаворит Екатерины II.
Непоправимая потеря, постигшая мою родину со смертью императрицы, приводила меня в ужас и отчаяние,
но прошлое вызывало во мне воспоминания, заставлявшие меня уважать свой образ действий.Настоящее было тревожно. Павел с первых же дней своего восшествия на престол открыто выражал свою ненависть и презрение к матери. Он поспешно уничтожал все совершенное ею, и лучшие ее постановления были заменены актами необузданного произвола.
Назначения на различные места и увольнения с них следовали друг за другом с такой быстротой, что не успевало появиться в газетах объявление о назначении на какое-нибудь место известного лица, как оно уже было сменено. Никто не знал, к кому обратиться. Редки были те семейства, где не оплакивали бы сосланного или заключенного члена семьи. Всюду царил страх и вызывал подозрительное отношение к окружающим, уничтожал доверие друг к другу, столь естественное при кровных родственных узах. Под влиянием страха явилась и апатия, чувство губительное для первой гражданской добродетели — любви к родине. Будущее предвещало мне неисчислимые бедствия. Удрученная горем и больная, я трепетала за своих родных и друзей, и влачила жизнь в надежде, что она скоро прекратится. Вскоре оправдалось мое пророчество, что Павел не прекратит своих гонений на меня.
Ко мне приехал как-то подполковник Лаптев, отдаленный родственник моей бабушки, которого мне посчастливилось подвинуть в его служебной карьере. Он сказал мне, что не хотел вернуться в свой полк, не посетив меня, и что может пробыть у меня только один этот вечер, так как он уже просрочил свой отпуск вследствие болезни отца. Он посидел со мной до двенадцати часов, когда я отослала его спать. В три часа ночи он велел мне передать через мою горничную, что должен переговорить со мной и передать мне письмо. Я ответила ему, что он успеет сделать это и утром, и посоветовала лечь и отдохнуть от путешествия. Тогда он велел сказать мне, что приехал нарочный из Москвы и привез мне письмо. Я не сомневалась в том, что меня постиг новый удар, и велела впустить Лаптева, передавшего мне письмо от московского генерал-губернатора Измайлова. Оно заключало в себе приказание императора немедленно отправиться на жительство в имение моего сына, расположенное в Новгородской губернии (название имения или деревни не было намечено), и оставаться в нем впредь до нового распоряжения. Я разбудила свою дочь и продиктовала ей ответ Измайлову, в котором я уведомляла его, что, несмотря на мое желание без промедления исполнить волю императора и на свое равнодушие к тому, где я буду прозябать и где умру, я принуждена отсрочить свой отъезд, потому что я давно сдала сыну управление его имениями, никогда не была в его новгородских поместьях и не сумею найти дорогу в деревню, имя которой даже не обозначено; я добавила, что, считая более благоразумным миновать Москву, я буду блуждать по проселочным дорогам и потому немедленно же пошлю нарочного к управляющему моего сына с просьбой прислать мне какого-нибудь крестьянина из новгородских деревень, в случае если таковой найдется в Москве, чтобы он мне указывал дорогу.
Мне стоило большого труда успокоить и ободрить мою дочь. Она плакала, обнимая мои колени. Кто-то разбудил мисс Бете, чтобы сообщить ей страшную новость, повергшую в уныние весь дом; когда она вошла в комнату, она дрожала как лист; я пожала ей руку, уговаривая ее хорошенько подумать, прежде чем поддаться внушению ее любви ко мне, и дала ей полную свободу не следовать за мной в ссылку и жить в Троицком или моем московском доме, сколько времени ей будет угодно. Она объявила мне свое твердое намерение не покидать меня, сказав, что никто в мире не заставит ее изменить свое решение.
Я поцеловала ее, а моя дочь бросилась ей на шею; мы плакали, как дети.
Лаптев, передав мое письмо курьеру и отправив с ним одного из моих дворовых, вернулся в комнату и спокойно объявил мне, что проводит меня до места ссылки. Я тщетно протестовала, яркими красками рисуя несчастья, которые он неминуемо навлечет на себя, и мое отчаяние от сознания, что я буду невольной их причиной, Я напомнила ему, что он и без того просрочил свой отпуск на несколько дней; мое же путешествие обещало быть очень длинным, так как я собиралась уехать проселочными дорогами на собственных лошадях, не имея возможности пользоваться почтовыми; вследствие всего этого император мог его счесть за дезертира; я с ужасом думала о том, что он будет по меньшей мере разжалован в солдаты, тем более что император, несомненно, будет гневаться и на то, что он принял такое живое участие во мне и решился на столь смелый шаг.
— Солдат, генерал и полковник теперь все сравнялись, — возразил он, — и в настоящее время не стоит гордиться своим чином. Надеюсь, вы не прикажете вашим людям высадить меня из вашего экипажа, так как в таком случае я буду ехать, стоя за вашей кибиткой или за кибиткой вашей дочери. Меня ничто в мире не заставит изменить своего решения увидеть своими глазами, куда вас сослали, так что будьте добры и не чините мне дальнейших препятствий.
Зная упорный и гордый характер этого молодого человека, я не противилась ему больше, опасаясь, что он еще увеличит свою вину, самовольно пустившись в погоню за мной. Он доказал мне свою преданность своей искренней радостью, когда он добился своего. Я не знала еще тогда, что его тревога за меня усилилась вследствие появления в деревне какой-то темной личности, которая постоянно записывала все, что видела и слышала. В пьяном виде человек этот рассказал, что был послан с целью подкупить моих людей и узнавать от них все, что говорится и делается в доме, и имена лиц, живших в моем доме или навещавших меня; он уверял даже, что по дороге я буду схвачена и отправлена далеко в Сибирь. Все это держалось от меня в секрете, и я, сама того не подозревая, находилась во власти каждого из своих людей; какой-нибудь негодяй мог бы меня погубить и составить себе состояние, превратившись в шпиона — в то время эта профессия была выгоднее и почетнее всех остальных. Наконец в Москве отыскался крестьянин из новгородской деревни, привезший в Москву для продажи гвозди собственного производства.
Ко мне приехала моя племянница, княгиня Долгорукая, и осталась со мной до моего отъезда из Троицкого. Со мной жили дочери двух моих двоюродных сестер: девицы Исленева и Кочетова [227] . Эта последняя была не совсем здорова. Я написала ее отцу, жившему в Москве, что как бы ни утешительно было ее присутствие для меня, я не считаю себя вправе брать ее с собой в ссылку, где не было ни докторов, ни хирургов, ни вообще каких-либо средств, тогда как ее здоровье требовало последовательного лечения; я просила его приехать за ней и за девицей Исленевой. Он приехал за два дня до моего отъезда и на следующий день увез моих племянниц, обнаруживших глубокое горе при разлуке со мной. Он отвез девицу Исленеву к ее матери и принялся лечить свою дочь, обещая мне постоянно давать вести о ней.
227
Ее родители поручили ее мне до ее замужества, передав мне все свои права. Она уехала от меня неохотно и с глубокой печалью. По возвращении моем в Троицкое, откуда я не имела права выезжать, ее родители вернули ее мне по собственному почину, так как я бы сама никогда не решилась, ради своего удовольствия, запереть ее в деревне, когда она по своему возрасту должна была жаждать светских удовольствий. (Примеч. Е. Р. Дашковой.)