Записки д`Аршиака, Пушкин в театральных креслах, Карьера д`Антеса
Шрифт:
— Это для подвоза финляндского гранита, — сообщил нам архитектор. — Работы по постройке чугунного пути как раз заканчиваются, я могу вас познакомить с самим строителем — знаменитым венским инженером Герстнером.
Мы снова очутились на площади у самого основания бесчисленных стропил, сплетающих сложный дощатый узор строительных лесов.
Из-за остроконечных конусов щебня и гравия, из-за высоких штабелей досок и бревен к нам вышел коренастый человек, с крепким бритым лицом, решительными жестами и весело искрящимися глазами.
Он широко и радостно протянул нам руку.
То был профессор практической геометрии Венского политехникума, чех по происхождению, кавалер Мальтийского ордена, воспитанник английских изобретателей, строитель и концессионер
Этот неутомимый пролагатель новых сообщений, свободно говоривший о мгновенных переездах в двадцатом столетии, когда пар, электричество и воздушные шары с моторами и рулями отменят пространство и время, любил, чтоб его величали, по обычаям восемнадцатого века, кавалером, искал придворных связей и гордился своим мальтийским отличием. Многие считали его шарлатаном и уверяли, что новый международный авантюрист, типа Сен-Жермена и Калиостро, морочит министров и монархов. Чугунные дороги — это тот же философский камень, но только переложенный на вкусы и нравы девятнадцатого века. Герстнер с улыбкой выслушивал эти толки и продолжал соединять города и страны крепкими металлическими нитями. Он мечтал заковать всю нашу планету в тонкую и несокрушимую сеть стальных полос.
С живейшим интересом к последним завоеваниям науки мы осмотрели его работы.
Он показал нам узкий рельсовый путь, воспроизводящий в малом виде его чугунные дороги.
— Прощайте, мальпосты и дилижансы! — восклицал он, ведя нас вдоль своей сверкающей колеи. — Стальные рельсы скоро свяжут Париж с Версалем, Вену с Триестом и Берлин с Потсдамом. Из Петербурга в Царское Село паровая повозка вас домчит в полчаса. Мы протянем железные пути от Невы в Москву, Нижний, Варшаву и Таганрог. Мы соединим Балтику с Каспийским морем.
Мы посмеемся над остряками, которые не верят, что два параллельных прута могут преобразовать равнины, долы и горы.
Он со звоном ударил киркой по блестящему рельсу.
— Поверьте, мы убедим Канкрина пожертвовать извозным промыслом и водяным сплавом. Мы заглушим жалкий лепет русских министров о том, что провиденье назначило для России на зиму санную дорогу. Мы покроем все страны железными путями — Урал, Волгу и Вислу мы свяжем с обеими столицами. Из Петербурга магической силой паров вы домчитесь в три дня до Парижа. Рельсы пересекут пустынные пески Азии и Африки. Непобедимые локомотивы прорежут прерии и саванны обеих Америк… Мы победим пространство и время!
Кавалер Герстнер говорил с непреклонной убежденностью. Казалось, он позволял себе прихоть фантазировать и грезить среди стропил, лесов, гранитных плит и стальных полос. Но уже теперь, когда я пишу эти строки, его мечта сбылась. Все европейские столицы связаны железными дорогами. Первые полотна проложены в бескрайних пространствах Нового Света. Петербург вскоре соединится с Москвою чугунным путем.
— Паровой двигатель совершит чудеса, — говорил нам в заключение венский технолог. — Можно ли достаточно оценить гениальное изобретение Стефенсона? Основать на колесах полную машину с печью, котлом, цилиндрами и нагнетательными насосами, одарив ее могучими силами и беспрекословным послушанием, — это ли не самая возвышенная задача практической механики?
И кавалер Герстнер пригласил нас испробовать той же осенью его железный путь.
Наш осмотр был закончен. Монферран проводил нас по переулкам строительного городка к открытой площади. Мы выразили ему на прощанье наше восхищение его грандиозным зодчеством.
— Я продолжаю работу наших соотечественников, воздвигавших колонны и арки этого города, — отвечал он, — я завершаю великий труд Леблона, Деламота, Блонделя и Томона. Не удивительно, что Петербург — самый европейский город. Над ним немало потрудились руки голландцев, немцев, итальянцев, а главное — парижан. Сюда приезжали зодчие французского двора, генерал-архитекторы Людовика XV, знаменитые ваятели, рекомендованные энциклопедистами русской императрице. Один из них воздвиг этот бесподобный памятник, —
вон там, перед нами — этого бронзового всадника, взлетевшего на обрыв утеса. Фальконе, говорят, вложил тайную мысль в свой монумент: когда-нибудь императорской России придется низвергнуться в бездну с высоты своей безрассудной скачки. А пока будем крепче строить памятники, дворцы и храмы на этой зыбкой болотной топи.Широким вольным жестом он указал на свой гигантский куб.
Из-под густой деревянной обшивки зеркально блистали черные колонны, увенчанные золотыми коринфскими капителями. Мимо нас по стремянкам воздушных галерей текли, под окрики подрядчиков и десятских, толпы мускулистых каменщиков, молчаливых и упорных, вздымающих на неслыханную высоту обломки финских скал и, кажется, способных низвергнуть их одним ударом на этот чудовищный город дворцов, штабов и казематов, словно распластавшийся многопалым спрутом по бесчисленным островам Невской дельты.
VII
ИЗ ЛЕТНЕГО ДНЕВНИКА 1836 ГОДА
— Я нашел сегодня в одной книге неожиданные, странные и притягательные мысли, — сказал мне Пушкин.
Он взял со стола томик и протянул его мне. На обложке значилось:
ХУДОЖНИКАМ
О ПРОШЛОМ
И БУДУЩЕМ ИЗЯЩНЫХ ИСКУССТВ
Учение С е н-С и м о н а
Брюссель
1831
— Мне многое знакомо в этой книге, — улыбнулся я. — Автор ее в родстве со мною. Рост сенсимонизма в Европе — одно из замечательнейших явлений наших дней, и я не перестаю следить за ним…
Пушкин раскрыл томик.
— Я весь день сегодня под впечатлением одной фразы из этой книги…
И он быстро отыскал нужную страницу:
— Вот слушайте.
И медленно, словно вчитываясь в каждое произносимое им слово и вдумываясь в его скрытый смысл, он прочел:
— «Дерзайте же быть учителями человечества, скажем мы художникам, и узнайте у Сен-Симона, чему сегодня нужно учить людей».
Он задумался и долго молчал.
— Мне всегда казалось, что художники, выполняя свои великие жреческие задачи, не должны поучать людей. Но за последние годы история заставляла меня не раз задумываться над этим вопросом…
Он опустил желтенький томик на колени и так же медленно продолжал:
— Выше всего ставлю я в человеке качество благоволения ко всем. Как это ни странно, оно почти недостижимо в нашем обществе, — но не к этому ли должны теперь призывать поэты?
И, снова раскрыв книгу, он прочел мне:
— «Всюду, где мы ощущаем жизнь, имеются явления, которые одновременно относятся к сознанию и силе. Действием и мыслью обнаруживается перед нами жизнь, и этими же путями мы сами ее проявляем вовне. Но что мы чувствуем к себе, что мы провозглашаем как самый общий факт — это то, что всякое действие, как и всякая мысль, есть следствие желания, симпатии, любви. Есть размышления, которые предшествуют действию; есть вдохновения, предваряющие рассуждения. Но нет ни действия, ни мысли, которые не были бы порождены любовью, понимая под этим словом все, что относится к желанию, к чувству, к воле». [27]
27
Этот отрывок из «Изложения учения Сен-Симона» в экземпляре пушкинской библиотеки отчеркнут карандашом (Exposition de la doctrine de Saint-Simon. Bruxelles, 1831, I, 88).
Я открыл желтый томик и стал читать вслед за Пушкиным отрывки, столь напоминавшие мне вдохновенные речи моего парижского друга Жюля Дюверье.
— «Сен-Симон открыл новую эру, в которой доблесть, как и ценность, не будет измеряться более силою удара шпаги или меткостью в нацеливании пушек»…
Мимо нас, под грохот оглушительного «марша Петра I», рысью топотали кавалергарды, возвращаясь с учения в лагери. Сквозь кусты и деревья поблескивали каски, и широкий поток конных воинов медленно и тяжеловесно катил свои живые валы по утоптанной лесной дороге.