Записки гадкого утёнка
Шрифт:
Мое первое впечатление от встречи укладывалось в стихи Цветаевой о Сивилле. Я их уже приводил в 10-й, «Нечаянной» главе.
Я совершенно не хотел, чтобы Зина была другой — моложе, красивее. Именно сивиллой, выжженной Богом, я ее принял. Припомнилась еще блаженная Анджела, средневековая итальянка, болевшая каким-то странным недугом. На блаженных не женятся. Я решительно отверг реплику Володи Муравьева, в ответ на мой восторженный рассказ, будто я влюбился. Не было влюбленности. Огромное впечатление было бы тем же после встречи со старицей или старцем.
Впоследствии знакомство с Зиной очень глубоко пережил покойный художник Володя Казмин и создал культ преданной дружбы: слушал стихи, сидя у ее ног, а потом пел болгарские гимны, которые я больше ни от кого не слышал. Но я не умел
Мы продолжали дружить. И незаметно, без всякого умысла, что-то внутри менялось. В новый 1961 год, после встречи с друзьями, прошедшей довольно бесцветно, я зашел, как договорились, к Зине, вместе ехать на день рождения знакомой девочки-подростка. По дороге зашли в парк, присели на скамейку. Зина прочла стихотворение. Помолчали. И вдруг я почувствовал, что мне очень хорошо с ней. Так хорошо, как не было ни с кем другим после смерти Иры. Что-то вроде ветерка тронуло меня и исчезло, но впечатление не забылось. Зина потом рассказывала, что она этот ветерок тоже почувствовала. Ей показалось, что сейчас я ее поцелую. Но поцеловались мы только через полтора месяца. Я был в плену своего образа замкнутой сферы.
Вернувшись домой, я подумал, что с этой сферичностью делать, и через несколько дней написал два эссе: «Пух одуванчика» и «Язык богов». Об этом уже сказано в «Нечаянной». Зина не поняла, что это прямо ей написано, но что-то почувствовала и написала сказку «Фея Перели». Сюжет этой сказки — замужество феи (потом женился грустный гном, выходила замуж Легконожка… с нашего сближения началась вся серия сказок). Как я слушал — в той же «Нечаянной».
Когда Зина кончила читать, я сказал: «Мне хочется вас поцеловать». Это был последний раз, когда мы говорили друг другу «вы».
Зина подняла на меня глаза, полные слез. Мы посмотрели друг на друга, и всё, что нужно, договорилось губами. Потом надо было выяснить, где мы будем жить. Я показал свою конурку; Зина постаралась не дать мне почувствовать свой ужас перед этой щелью между коммунальной кухней и уборной. Через пару дней она мне все-таки сказала: жить будем у тебя. Я вздохнул с облегчением.
Чувство к Ире пришло, как взрыв. Оно опрокидывало меня и заставляло совершать поступки, противоречившие разуму. А тут был росток нежности, спокойно подымавшийся вверх в огромном общем духовном пространстве. Росток большого-большого дерева. Я был уверен, что оно будет медленно подыматься, как растут любимые Зиной сосны. Я принял умом этот медленный рост и не торопил его.
Некоторых шокировало, что я так скоро, через год после смерти Иры, полюбил другую. Подруга-предательница Иры воспользовалась простодушной фразой в письме к ней: «Мне второй раз в жизни крупно повезло»; она показала письмо Володе Муравьеву и постаралась использовать болезненное впечатление на мальчика, боготворившего свою мать, чтобы оторвать его от меня и помирить с отцом, из ревности написавшим когда-то донос на второго мужа Иры (я был третьим). Потом оказалось, что эта дама и Иру предавала. Но в конце концов кое-что восстановилось. К сожалению, не всё. Встречи с мальчиками стали реже,
но чувство связи не порвалось. Зину они полюбили. Вечная им память обоим! Я пережил их, одного за другим, и хоронил рядом с Ирой. Сейчас живут только внуки и правнуки Иры.Две любви — к Ире и Зине — развернулись в разных измерениях моего сердца. Они не теснят друг друга. Ира потрясла меня реальностью романтики, реальностью лавы, заливавшей виноградники, и эта реальность откликнулась в моей душе страстью. А встреча с Зиной потрясла меня реальностью встречи с Богом, реальностью Бога сквозь смерть. Люди этого не выдерживали, отшатывались. А я уже прошел через смерть вместе с Ирой, и Зина приняла меня вместе с Ирой, с рассказами об Ире, с ее фотографией на столе и другой, нашей общей, на стене. То, что в нас с Зиной росло, было пламенем без дыма, оно не оставляло пепла (на языке Цветаевой это огонь-бел). «Белая» любовь росла, не переставая хранить память о прошлой любви. И после пятнадцати лет брака я обдумывал и писал «В сторону Иры» — рассказ об Ире через мою любовь к Ире.
В те же годы я не забывал видения 28 октября 1959 г., когда небо раскололось и кусками падало на землю. Я все время сознавал, что это не только увиденная метафора потери (смерть любимой — светопреставление). Было еще что-то, какое-то неразгаданное сообщение. И только недавно оно до меня дошло: жизнь, повернутая к счастью, взращивает семена отчаяния, разрастающегося, когда физическая смерть разрушила счастье. Жизнь, повернутая к Богу сквозь мистическую смерть, взращивает семена счастья, семена благодарности, чередующейся со страданиями и топящей в себе страдания.
Две мои любви, не зачеркивая друг друга, прочертили путь, который Кришнамурти назвал «путем мудрости», в отличие от «пути святости», без попыток уподобиться Будде или Христу в их бытии над полом, попыток, тщетных для тех, кто не призван к такой святости. Опыт научил меня, что живая любовь может стать исполнением второй из наибольших заповедей: о любви к ближнему, подобной любви к Богу. Сочувствие и сострадание, пронизывающее эрос, доведенные до любви, дающей Другому полноту земного счастья, благословенны, и то, что такая любовь дает радость дающему ее — не грех. Мне кажется дикой идея, что подлинное добро непременно творится через отказ от счастья и чуть ли не с отвращением. Но есть не только один Другой, судьбу которого берешь на себя. Есть другие Другие, и в отношениях с ними возникают проблемы, от которых не спишь ночами, и счастье редко бывает безоблачным. Я писал об этом в главе «Неразрешимое».
Возможно ли чистое счастье, без отклика на страдания вокруг, без чередования боли и радости? Я сравнивал счастье с отдыхом на пути в Египет. И у Христа был не только крестный путь. И он не просил креста. Счастье мыслимо и достижимо и может быть нравственной целью. Человек, переносящий труды жизни с чувством счастья, делится с окружающими светом своего счастья. А неврастеник, мучающий себя невыполнимыми задачами, делится больными нервами. И хотя «личное» счастье — не высшая цель жизни, но это цель, доступная человеку без каких-то особых, потрясающих способностей. Я не умел достигать этого от природы, в юности я скучал, потом тосковал. Я поздно научился счастью, и каждый, кто готов стать живым лекарством для другого, способен на это; не дожидаясь никаких переворотов, которые никогда не удаются во всем обещанном совершенстве.
То, что в любви мужчины и женщины есть много искушений, верно: но искушения есть и в монашестве. Для каждого лучше тот путь, с трудностями которого он справится. И в старой Библии даны были образы праведной, почти святой близости: Книга Руфь, Книга Товит. Их отодвинула назад легенда о непорочном зачатии (я думаю, что ее создали эллины-неофиты, плохо знавшие Библию и совсем не знавшие арамейский язык, на котором «дух» женского рода).
Бубер был прав, возражая Кьеркегору: Регина (его невеста) — не соперница Богу, и Бог не требовал разрыва помолвки. Духовный рост возможен в молекуле, скрепленной причастием близости. Об этом говорят все Зинины стихи. То, что она писала в одиночку, мы почти не включаем в сборники. Зрелость духа пришла к ней позже, в жизни вместе со мной. А у меня вся творческая жизнь — вместе с ней.