Записки капитана флота
Шрифт:
Пройдя верст с десять, вышли мы на морской берег пролива, отделяющего сей остров от Матсмая, к небольшому селению, где и ввели нас в комнату одного дома. Сперва предложили нам каши из сарацинского пшена, но нам тогда было не до еды. Потом положили нас кругом стен, так чтобы мы один до другого не могли дотрагиваться, дали каждому из нас по пустой кадке, чтобы облокотиться, веревки, за кои нас вели, привязали концами к железным скобам, нарочно на сей случай в стену вколоченными, сняли с нас сапоги и связали ноги в двух местах по-прежнему очень туго.
Сделав все это, японцы сели на средине комнаты кругом жаровни и начали пить чай и курить табак. Если бы львы таким образом были связаны, как мы, то можно было бы между ними сесть покойно без всякого опасения, но японцы не могли быть покойны: они каждые четверть часа осматривали всех нас, не ослабли ли веревки. Мы считали их тогда лютейшими варварами в целом мире, но следующий случай показал, что и между ними были добрые люди, и мы
Здесь свели нас вместе с матросом Макаровым, от крепости до того места его вели особо. Он нам сказал, что японцы, захватив его в крепости, тотчас привели в какую-то казарму, где солдаты потчевали его сагою и кашей, и он довольно исправно поел, потом связали ему руки и повели из города, но лишь только вышли в поле, то развязали его тотчас и до самого здешнего селения вели развязанного, позволяя часто по дороге отдыхать. Один же из конвойных несколько раз давал ему пить из своей дорожной фляжки сагу, а подойдя уже к самому селению, опять его связали, но не туго.
В таком положении мы находились до самой ночи. Я и теперь не могу помыслить без ужаса о тогдашнем моем состоянии, я не беспокоился более уже о своей собственной участи и почел бы себя счастливым, если бы возможно было освободить злополучных товарищей моих, которых бедствию я был один виною. Великодушные поступки господ Мура и Хлебникова при сем случае еще более терзали дух мой: они не только что не упрекали меня в моей неосторожной доверенности к японцам, ввергнувшей их в погибель, но даже старались успокаивать меня и защищать, когда некоторые из матросов начинали роптать, приписывая гибель свою моей оплошности. Я признаюсь, что за упреки тех матросов ни теперь, ни тогда не имел я против их ни малейшего неудовольствия – они были совершенно правы; притом негодование свое против меня изъявляли они очень скромно, не употребив ни одного не только дерзкого, но даже неучтивого слова, а тем жалобы их были для меня чувствительнее. Положение наше делало нас равными, мы никогда не надеялись возвратиться в отечество, следовательно, простые люди, с другими чувствами и хуже ко мне расположенные, могли бы употребить свой язык и по крайней мере хотя дерзкою бранью отмстить или наказать меня за свое несчастие, но наши матросы были далеки от сего.
Несмотря на ужасную, можно сказать, нестерпимую боль, которую я чувствовал в руках и во всех костях, будучи так жестоко связан, душевные терзания заставляли меня по временам забываться и не чувствовать почти никакой боли, но при малейшем движении даже одной головой несносный лом разливался мгновенно по всему телу, и я тысячу раз просил у Бога смерти как величайшей милости.
Между тем к начальнику нашего конвоя беспрестанно приносили записки, которые, прочитав, он объявлял своим подчиненным. Разговоры их были так тихи и, как нам казалось, так осторожны, что мы думали, будто они от нас таятся, хотя мы не знали ни одного японского слова. Посему я и просил Алексея хорошенько вслушиваться в их разговор и, если что он поймет, нам пересказывать. Алексей нам сказал, что японцы получают записки сии из крепости и разговаривают о нашем судне и о русских; это все, что он мог понять, говоря, что, впрочем, ничего не разумеет в их разговоре. Известие сие жестоким образом нас тревожило. Мы думали, что участь наших товарищей, оставшихся на «Диане», никогда не будет нам известна.
По наступлении темноты конвойные наши засуетились и стали сбираться в дорогу, а около полуночи принесли в нашу комнату широкую доску, к углам коей были привязаны веревки, как бывает на весах, другими концами вверху вместе связанные с продетым при них шестом, которым несли доску люди на плечах. Японцы, положив меня на сию доску, понесли вон. Мы, опасаясь, что нас хотят навсегда разлучить и что это может быть последнее наше в сей жизни свидание, простились со слезами и с такою искренностью, как прощаются умирающие. Прощание со мною матросов меня чрезвычайно тронуло: они навзрыд плакали. Меня принесли к морскому берегу и положили в большую лодку на рогожу, через несколько минут таким же образом принесли господина Мура и положили со мной в одну лодку. Сим неожиданным случаем я был чрезвычайно обрадован и почувствовал на короткое время некоторое облегчение в душевной скорби. Потом принесли господина Хлебникова, матросов Симонова и Васильева, а прочих троих поместили в другую лодку. Наконец, между каждыми двумя из нас сели по вооруженному солдату и покрыли нас рогожами, а приготовившись совсем, отвалили от берега и повезли нас, куда – неизвестно.
Японцы сидели смирно, ни слова не говоря и не обращая ни малейшего внимания на наши стоны. Только один молодой человек лет двадцати, умевший говорить по-курильски и служивший нам переводчиком, сидя в весле, беспрестанно пел песни и передразнивал нас, подражая нашему голосу и стонам, когда мы от боли и от душевного мучения иногда взывали к Богу.
На рассвете 12 июля пристали мы подле небольшого селения к берегу острова Матсмая. Нас тотчас переложили в другие лодки и повели их бечевою вдоль берега к юго-востоку. Таким образом тащили нас беспрестанно целый день и
всю следующую ночь, останавливаясь только в известных местах для перемены людей, тянувших бечеву, которых брали из селений, находящихся по берегу. Весь сей берег, так сказать, усеян строением: на каждых трех или четырех верстах встречаются многолюдные селения, из коих при всяком обильная рыбная ловля. Заведения японские по сей части промышленности беспримерны, мы часто проезжали тони [26] в то время, когда вытаскивали из воды на берег невода огромной величи ны с невероятным количеством рыбы [27] . Здешняя лучшая рыба вся из роду лососины, та же самая, какая ловится в Камчатке.26
Специально оборудованные участки водоема для ловли рыбы закидным неводом. (Примеч. ред.).
27
Японцы обыкновенно большие свои невода протягивают вдоль берега в расстоянии от него сажень на 20, на 25 и более и оставляют оные на поплавках, пока рыба, идущая во время лова беспрестанно вдоль берегов, не зайдет в невод; тогда они большим числом людей вдруг притягивают концы оного к берегу.
Японцы часто предлагали нам кашу из сарацинского пшена и поджаренную рыбу. Кто из нас хотел есть, тому они клали пищу в рот двумя тоненькими палочками, которыми и сами едят, употребляя их вместо вилок. Что принадлежит до меня, то я не мог употреблять никакой пищи.
Японцы внимание свое к нам простирали еще далее. Мы не умели изъяснить им словами, а быв связаны, и знаками не могли сообщить, когда требовалось исправление естественных надобностей, но они прежде еще сами показали нам весьма вразумительными телодвижениями, какие нужды нам могут повстречаться и как что на их языке называется. Два слова сии мы тотчас затвердили, и когда кто из нас, имея надобность, произносил их, того японцы тотчас поднимали с большой бережливостью, снимали платье, словом, ничем не гнушались. Попечение японцев об нас этим еще не кончилось: они приставляли к нам работников с ветками отгонять комаров и мух.
Две такие противоположности в их поступках с нами крайне нас удивляли: с одной стороны, прилагали они непонятное об нас попечение, а с другой – стоны наши, происходившие от чрезмерной боли, слушали спокойно и отнюдь не хотели для нашего облегчения ослабить веревок. Мы никак не могли согласить сии два противоречия, впрочем, как бы то ни было, а добра от японцев нам ожидать было нельзя. Мы думали, что самая большая милость, которую они нам окажут, будет состоять в том, что нас не убьют, но станут держать по смерть нашу в неволе, а мысль о вечном заключении меня в тысячу раз более ужасала, нежели самая смерть.
Но как человек и в дверях самой гибели не лишается надежды, то и мы утешали себя мечтою: не представится ли нам когда-нибудь случай уйти. Для ободрения своего в нашем несчастии мы иногда рассуждали: не вечно же японцы станут нас держать связанных, теперь они боятся, чтобы мы не ушли, ибо корабль наш недалеко, но после, конечно, нас развяжут, не понимая, на что могут отважиться люди отчаянные, следовательно, мы будем иметь средство уйти, завладеем лодкою, переправимся на Татарский берег, скажем, что претерпели кораблекрушение, и будем просить, чтобы нас отвезли в Пекин, а оттуда нетрудно будет с позволения китайского правительства приехать в Кяхту. Вот и в России, в своем отечестве! Но такие приятные утешительные мечтания мгновенно исчезали. «Так, японцы вас развяжут, – говорил нам здравый рассудок, – но это будет в четырех стенах, за железными запорами. Вот вам и Татарский берег, вот и Кяхта, и отечество ваше!» Мысль сия повергала нас в ужаснейшее отчаяние. Тогда уже и единой искры надежды не оставалось.
Я неоднократно говорил: если бы кораблекрушение, бедствие, случившееся на море, или другой необходимый случай вверг меня к японцам в руки, то я никогда не роптал бы на судьбу свою, и все несчастия самого ужасного плена переносил бы равнодушно, но я сам добровольно отдался им. От чистого сердца и от желания им добра поехал я к ним в крепость как друг их, а теперь что они с нами делают? Я менее мучился бы, если бы был причиною только моего собственного несчастия; но еще семь человек из моих подчиненных также от меня страдают. Товарищи мои старались меня успокоить. Господин Мур заметил, что меня мучит честолюбие, зачем я допустил японцев обмануть себя, и советовал мне вспомнить многие примеры в истории: что люди во всех отношениях несравненно выше меня сделались жертвою ошибок, подобных моей, как то: Кук, Делангль, князь Цицианов и прочие. Но я находил разность между их жребием и моим: они мгновенно были умерщвлены и ничего после не чувствовали, а я живу и терзаюсь, будучи виною и свидетелем страданий моих товарищей и своих собственных.