Записки партизана
Шрифт:
Мы расстались со своими курсантами-минерами двадцатого ноября днем — они разошлись по своим отрядам, а двадцатого вечером радио сообщило об ударе по группе немецких войск в районе Орджоникидзе. Уничтожено было сто сорок танков. Враг оставил на поле боя пять тысяч трупов.
Наш лагерь ликовал. Причина бросал своему радиоприемнику благодарные улыбки, будто этот коричневый ящик был тем смертоносным оружием, которое уничтожило танки и пять тысяч фашистов…
Надя Коротова и Мария Ивановна, отпечатав на шапирографе радостную сводку Совинформбюро, отправились разносить
Они вернулись через два дня и принесли нам приветы от наших бывших «студентов» — те просили передать, что скучают по Планческой.
На прикладе Надиной оптической винтовки я заметил свежую царапину.
— Плохо бережешь оружие, — сказал я. — Дай-ка сюда!
Первым инстинктивным движением Нади было — прижать к груди винтовку, потом, подняв умоляющие глаза, Надя протянула ее мне. На прикладе было четырнадцать глубоких царапин, они лежали аккуратненько одна под другой, тринадцать были чем-то протравлены, вероятно марганцовкой.
— Почему же четырнадцатую не закрасила? — спросил я.
— Не успела… Когда же?.. Четырнадцатого я ж только сегодня сняла… — лепетала Коротова.
— А тринадцать когда? Почему не докладывала?
Надя молчала. Надо было ее видеть! Рослая, цветущая женщина-снайпер стояла, опустив голову, и теребила полу ватника. И вспомнить только — несколько месяцев назад эта «пшеничная барышня» делала десять промахов из десяти возможных!..
— Тех тринадцать я успокоила под горою Папай, когда наш взвод ходил туда на операции, — произнесла Надя.
Сдерживая улыбку, я сказал сердито:
— Вне очереди пойдешь на кухню чистить картошку. Еще раз не доложишь — отберу винтовку.
— Обязательно буду докладывать. Побили немцев под Орджоникидзе, скоро будем выбивать из Краснодара: вот где оптическая винтовка поработает…
Коротова ушла, а в палатке моей, казалось, все звучит ее уверенный голос: «…скоро будем выбивать из Краснодара…»
«Пожалуй, не за Кавказскими горами тот день, а здесь, близко, в наших предгорьях», — подумал я впервые…
Через день снова у нас радость: наши минеры вернулись… Пять суток длился их тяжкий путь. Пять долгих суток кралась группа по оврагам, взбиралась на кручи, обходила станицы, пересекала дороги. Шли в дождь, слякоть, по скользким камням, по вязкой глине, прислушиваясь к каждому шороху, к отдаленному собачьему лаю.
К концу пятых суток минеры подошли к полотну дороги и залегли в кустах.
Ночь была непроглядная. Моросил дождь. Умученные дорогой, люди спали под дождем, не замечая его. Нужно было выспаться, потому что завтра предстоял тяжелый, ответственный день. Тишина стояла такая, будто вымерло полотно: ни огонька, ни патрулей, ни поездов.
Партизаны решили, что движение здесь идет только днем, и порадовались: ночь была свободной. Но почему нет часовых?..
На рассвете к полотну поползли Янукевич и Понжайло, чтобы наметить места наблюдений, провести первую предварительную разведку.
Они возвратились неожиданно быстро, оба хмурые, злые.
— Ржавые рельсы, — бросил Янукевич.
— Что значит — ржавые? —
недоумевал Ветлугин.— Ржавчина, дорогой Геронтий Николаевич, это то же самое, что и коррозия, — окисление металла… А это значит — и вам следовало бы знать, главный инженер-механик, — что по этой дороге давным-давно не было и нет никакого движения. Дорога мертва. Ясно?
— Подожди, Виктор, ничего не понимаю. Почему нет движения? — взволновалась Мария.
— Об этом, жена моя, рекомендую справиться у фашистов, я не осведомлен. Да это меня не интересует. Важен факт: дорога не действует. И делать нам здесь нечего.
— Что же, весь путь пройден зря?
— Пустяки, на шоссе вдвойне отыграемся, — старался ободрить всех Ветлугин.
К шоссе подошли на рассвете. Выслали тотчас же две пары разведчиков: хотелось скорее приняться за работу.
В сумерки возвратилась первая пара: все те же — Янукевич и Понжайло.
Виктор Иванович сел на камень и… молчал. Молчали все.
— Говори же, Виктор! — не вынесла напряжения Мария.
— Надо возвращаться домой — опоздали. Взорвано все, что можно взорвать: мосты, мостики, даже само полотно дороги. Очевидно, нас опередили армейские саперы при отступлении. Шоссе травой поросло. И мы, друзья, безработные.
Утром по-прежнему моросил мелкий надоедливый дождь. Рваные тучи ползли по небу. Хрипло кашлял Янукевич. Товарищи знали его нрав: сохрани боже высказать сочувствие. Делали вид, будто не слышат кашля.
На сердце у всех было тоскливо: пройти сто километров — и каких сто километров! — потерять столько времени и, ровно ничего не сделав, вернуться в лагерь…
Обратный путь казался теперь еще более длинным, тяжелым, опасным.
Даже молчаливый, застенчивый Литвинов не сдерживался, ворчал:
— Хотя бы одну паршивенькую машину исковеркать, одного бы фашиста укокошить!
Только Конотопченко не терял надежды. Тоном, который сразу всех успокоил, он сказал:
— Вот что, друзья, вы здесь отдохните, а я пойду приятелей навещу, работы пошукаю.
С ним навязались Янукевич и Понжайло: тоскливо же сидеть без дела…
Наступил вечер, а они не возвращались.
— Этого еще не хватает! Что мы Батеньке скажем? — нервничал Геронтий Николаевич.
Ночь тянулась нудная, бессонная, пока не явились невредимыми все трое: то ли радоваться, то ли обругать за пережитые из-за них тревоги…
— Прошу прощения, мы, кажется, слегка опоздали, — галантно извинился Конотопченко.
— И на том спасибо, что живы, — проворчал Слащев.
— Вы лучше спасибо за то скажите, что мы работу нашли.
…Всю ночь группа шла еле заметной тропой. Ноги скользили на мокрых камнях — дождь не переставал. К нему прибавился ветер, пронизывающий до костей. Не видно было ни зги. Но усталость уже не могла одолеть людей, потому что завтра их ждала боевая работа. Какая — Конотопченко пока не говорил. Он только загадочно улыбался:
— Все пригодится: и гранаты, и мины, и бикфордов шнур…
Ранним утром, когда на востоке чуть забрезжило, впереди выросла одинокая избушка; окна наглухо закрыты ставнями. Вокруг — ни души.