Записки причетника
Шрифт:
Я с жадностью начал в него вглядываться, стараясь по лицу угадать расположение его духа и волнующие его мысли.
Он обыкновенно ходил, слегка понурив голову и почти всегда напевая какую-нибудь думу или былину мрачного содержания, но теперь он шел безмолвно, несколько закинув голову, задумчиво глядя вперед; в лице его не было ни угрюмости, ни печали, но нельзя тоже было сказать, что он весел или безмятежен.
Наблюдал ли когда благосклонный читатель первые проявленья разыгрывающейся бури? Все смолкает; воцаряется глубокая тишь; нет солнца, но нет еще и тьмы; громы небесные изредка, издалека,
Теперь, сам уже достаточно знакомый с грозами и бурями душевными, я могу уподобить заигрывающую страсть наступающей ярости стихий, но в то неиспытанное страстями время я только вывел следующее бесхитростное заключение:
"Он, видно, задумался, как нам быть. И, верно, он тоже решил, что лучше уж все терпеть, да только не разлучаться нам".
Мысль эта исполнила меня какой-то особой отчаянной отвагой относительно грозящих бедствий, а вместе с тем несказанного нежностию к доблестному и драгоценному союзнику. Я ринулся к нему навстречу и радостно проговорил:
— Здравствуйте!
— Здорово, Тимош, — ответил он.
Голос его приветлив, но в нем слегка прорывается та недовольная нотка, какая звучит в голосе смертных, внезапно исторгнутых из объятий Морфея или пробужденных от поглотивших их мечтаний; лицо не омрачилось, но не сияет и восторгами; обращенье приятельское, дружеское, но без порывов. Приветствуя меня, он наклоняется и срывает гриб.
Я чуть не зарыдал.
Я, жаждавший пред ним излить душу, уповавший на блаженство сочувствия, я мог только пролепетать:
— Вы за грибами?
— Как видишь.
— Это весело, за грибами ходить.
— Ну, оно, пожалуй, можно бы кое-что и повеселее на белом свету сыскать!
Молчанье. Он наклоняется снова и срывает еще гриб.
— Вы в ельник? — спрашиваю я, холодея.
— Да, в ельник; там скорей наберу, а тут и останавливаться не стоит. Ну, счастливо оставаться, Тимош!
И он быстро удаляется.
Я каменею на месте, уничтоженный.
"Что ж это? Вчерашняя блаженная прогулка сон или явь? Или он все забыл? Или что случилось? Не побежать ли мне за ним? Может, он бы иначе теперь заговорил со мной!"
Я сделал было шаг вперед, но вдруг меня поразила мысль, что эта погоня может ему показаться несносной, а так как мне даже в те несмысленные годы всякое душенье ближнего во имя нашей любви к нему было противно, то я отбросил это намеренье с такой же поспешностью, с какой нежная рука отбрасывает от себя раскаленное железо.
Успокоясь несколько, я решил во что бы то ни стало увидать Настю. С этой целью я обратно отправился к дому, волочась как раненый и в мучительном сомнении повторяя себе:
"Какая-то она теперь будет?"
Жестокая судьба, вероятно, в то утро уже утомилась меня преследовать и, утонченная в жестокостях, позволила мне, что называется, передохнуть, потешила удачею.
Я приближался к выходу из лесу и, подавив, насколько возможно, свои горестные чувства, мысленно изыскивал средства увидать Настю и поговорить с ней. Вдруг я слышу стук колес по лесной дороге и узнаю легкое тарахтенье поповой тележки с
резным задком; меланхолическое посвистыванье Прохора и два-три укорительных возгласа, обращенных к сивой кобыле, явственно до меня долетающие, уничтожают последние мои на этот счет сомнения. Я подбегаю на безопасное расстояние к дороге и приседаю за куст.Едва я успел присесть, как вышеозначенная тележка показывается, и я весь вздрагиваю от неожиданного удовольствия: в ней сидят оба, то есть отец Еремей и матушка Варвара!
Пути к Насте мне очищены!
Но надолго ли они поехали? И куда поехали?
Прохор был в новой белой свитке, и стан его перехватывался новым красным, как жар, поясом; на раменах отца Еремея приятно переливалась праздничная широкорукавная ряса из темной двуличневой материи; одежды же иерейши представляли больное для глаз и непостижимое для ума смешенье красок.
Очевидно, они отправились в гости или в город. Самое ближнее местопребывание иерейское отстояло от Тернов на двадцать верст, город — на сорок, следственно, они никак не могли возвратиться до вечера. До вечера я успею испытать Настю.
Я устремляюсь по выгону, быстро достигаю границы, отделяющей попов огород от нашего, и жадным взором обозреваю все видимое пространство.
Ландшафт оживляла одна Ненила, сидевшая на первой ступеньке своего крылечка и лущившая тыквенные семечки.
Нетерпенье увидать Настю столь меня обуяло, что я утрачиваю все свое обычное благоразумие и осмотрительность и действую отчаянно.
Я прямо подступаю к Нениле и, насколько волненье позволяет, умильно ее приветствую; затем, не дав ей времени опомниться, коварно восклицаю:
— Ах, сколько ягод в лесу! Просто чудеса!
— Где? — спрашивает Ненила, выплевывая шелуху, которую изумление удержало в ее алых устах.
Известие о ягодах заставило ее забыть дерзновенность моего к ней обращения.
— Везде, — отвечаю я с восторгом — притворным восторгом, ибо в ту минуту пропади все ягоды на земном шаре, я бы даже не ахнул. — Везде, по всему лесу! Так, куда ни глянешь, словно жар горит! И этакие крупные! Я таких крупных сроду еще и не видывал!
— А я вчера ходила-ходила и всего горсточек пять набрала.
И она вздохнула.
— Да вы где ходили? Ходили вы к… к… к Трощинскому шляху?
Читатель! слова мои были исполнены коварства. О растительности близ Трощинского шляху я имел лишь смутное представление. Точно, я слыхал от отца, что там, во времена его молодости, удивительно родилась земляника, но сам там я отродясь не бывал.
Так сбивают нас страсти с прямого пути! Мгновение — и вы, сами того не заметив, уж в стороне, уж на какой-нибудь скользкой тропе, сбегающей в пропасть!
— Нет, — отвечает Ненила, — к Трощинскому шляху не ходила. Куда ж это, даль такую! Там, говорят, волков целая страсть. Нет, к Трощинскому шляху не пойду.
И она снова легонько вздыхает и снова принимается лущить тыквенные семечки.
— Нет, — бормочу я, — нет, там волков не бывает. Как можно! Какие там волки! Нет… нет…
Я запинаюсь, заикаюсь; мне совестно глянуть в лицо доверчивой волоокой собеседницы.
— Как нет! Вон в Грайворонах так мужика съели. Он поехал за дровами, а они его и съели. Ох! как подумать, какие на белом свете страсти!