Записки простодушного
Шрифт:
Так вот, та старушка загляделась на портреты вождей, споткнулась, подвернула ногу. Ее подняли: «Что с тобой, бабушка?» А она махнула рукой на портреты вождей: «Да вон, на бисей-то (= на бесов) загляделася!» В наших краях это было обычное выражение досады, точно так старуха могла сказать, споткнувшись из-за своих играющих внуков, но — ее осудили за антисоветское высказывание. Возможно, это и анекдот, но характерный для того времени.
ДВА ШИШГУТА
Так тетя Клаша называла меня и мою «куму» — двоюродную сестру Любу. Видимо, потому, что были мы очень дружны и всюду ходили вместе. В словаре Владимира Даля шишгутопределяется как слово новгородское или пермское со значением «шалун, повеса». Но не такие уж мы с Любой
Мы были неразлучны с Любой и, когда пришло время идти в школу, очень боялись, что ее не примут — ей было семь с половиной, а тогда строго принимали в первый класс только восьмилетних. Но скоро наступил торжественный радостный день 1 сентября (1939 года), мы оба пошли в школу — конечно, в одну (имени Тельмана), конечно, в один класс, конечно, за одну парту.
ШКОЛА
Я о ней мечтал, и она меня не разочаровала.
Воткинские школы располагались в больших добротных кирпичных зданиях, классы светлые, чистые. А главное — столько интересного говорят на уроках! Правда, мне было скучновато, когда показывали буквы, читали по складам, учились считать до десяти: я уже до школы свободно читал, писал, знал начала арифметики. Я, конечно, засиделся дома, мне нужно было идти в школу раньше или сразу во 2-й класс, но тогда такое было совершенно исключено.
Естественно, я был первым учеником. Но я был и самым дисциплинированным. Случалось быть нарушителем спокойствия, но совершенно непроизвольно. Вот в первом еще классе, стою у доски. Случайно заглядываю в окно и вижу, как медленно, даже картинно как-то, опрокидывается проезжающая мимо коляска, и седоки вываливаются в песок! Пораженный, я тычу в стекло рукой и истошно кричу (по нашему, на пермском диалекте): «Телега-та обнавалилася!» Ребята, прыгая через парты, бросаются к окнам, а я получаю первое (увы, не последнее) замечание за сорванный урок.
Была у меня одна слабость, о которой «старые» учителя знали и прощали мне ее, а новые — даже из класса меня выгоняли. Это — моя крайняя смешливость. Вот на уроке русского языка задают нам вместо точек подставить в слова уменьшительно-ласкательные суффиксы, и Вера Котырло совершенно произвольно спаривает основы с суффиксами и звонким пионерским голосом зачитывает нам длинный список слов-монстров: Иванчик, стаканушка…Дочитать она не может. Смеется Розалия Михайловна, смеется весь класс. Ну, они посмеялись и перестали, а я-то остановиться не могу! И — позор! — получаю замечание: «Санников, хватит уже, посмеялись!». Утихаю, но, как Фалалей Достоевского, который старается не видеть во сне белого быка и, конечно, только его и видит, я стараюсь не думать об Иванчике и стаканушке, но услужливое воображение снова и снова рисует мне их — маленького, гаденького Иванчика и дебелого, чванного стаканушку. Я кусаю пальцы, закрываю рот руками, но смех, долго сдерживаемый, прорывается с особенной силой, и вслед за мной хохочет весь класс. Естественная реакция учителя: «Санников, выйди из класса!»
Или вот пишем изложение стихотворения Лермонтова «Беглец», про черкеса Гаруна (который бежал быстрее лани с поля брани), и, заглянув в тетрадь товарища, Володи Айрапетова, я вижу везде Гарпунвместо Гарун,представляю себе бегущий быстрее лани гарпун — и снова неудержимый смех…
Посмеялись и над Пушкиным, над совсем, казалось бы, не смешным стихотворением «Песнь о вещем Олеге». Дойдя до строк: «Так вот где таилась погибель моя! Мне смертию кость угрожала!», кто-то из моих товарищей с пафосом продекламировал: «Так вот где таилась погибель моя! Мне костию смерть угрожала!», и я представлял себе смерть — скелет, потрясающий большой обглоданной «костию».
…Перечитал я написанное и подумал (как, наверно, подумали и вы): «Какое интересное,
богатое впечатлениями детство — естественное, близкое к природе!» Дорогие! Вряд ли смогу (да и не хочу) передать, каким оно было тяжелым, мое детство… Основные трудности начались с болезни отца.БОЛЕЗНЬ И СМЕРТЬ ОТЦА
В конце 38-го года папа заболел туберкулезом. Это и неудивительно — повози-ка целый день воду по городу, сидя на обледеневшей бочке! Его лечили, послали на курорт в Крым. Вернулся поздоровевший, веселый. Помню, привез роскошный подарок — картонную коробку, обклеенную мелкими ракушками и крупным морским песком. Все военные годы она была главным украшением нашего комода, да и всей залы (так у нас называли большую — и обычно единственную — комнату дома). Когда уже легли спать (мы, ребята, на войлоке на полу, рядом с кроватью родителей), папа с увлечением рассказывал о Крыме, конечно, поразившем недавнего крестьянина, о фильме «Александр Невский», который он там смотрел. Врачи его обнадеживали, только категорически запретили возвращаться на прежнюю работу. Он с ними и с мамой не согласился: «Шибко вы все умные! А робетишек чем кормить будем?» (нас, «робетишек», было тогда трое, и на подходе была четвертая — сестренка Алка). Однако проработал папа на старой работе недолго. В начале 40-го года болезнь резко обострилась. В местный, воткинский тубдиспансер папа лечь категорически отказался, боялся, что тогда его не пошлют опять в Крым. Путевку в Крым ему давали. Счастливый, собирался поехать. Помню, пальто новое примерял (сидело как на вешалке), а врачи уже знали, что он доживает последние дни. Помню подслушанный разговор врача с мамой: «Какой могучий организм! Чем он дышит?! У него же уже нет легких!» Держался по-крестьянски, без жалоб, мужественно, даже как бы чувствуя себя виноватым за то, что доставляет столько хлопот врачам и родным. Но как ему, 29-летнему, не хотелось умирать! Отчаявшись, хватался за «испытанные» народные средства против чахотки: пить медвежье сало, пить мочу (добросовестно пил нашу мочу). Ничто не помогало.
Чувствуя приближение конца, отец распорядился: не надо на моих похоронах никакого духового оркестра (полагавшегося ему бесплатно как рабочему завода), а эти деньги пусть передадут семье.
19 мая 40-го года он умер на руках отца — моего дедушки Акима Никитьевича, — хотя с утра чувствовал себя получше, даже поел и отослал нас с мамой по каким-то делам. «Чо-то душно мне, тятя! Открой окно!» — попросил он дедушку, и это были его последние слова: когда дедушка вернулся к его постели, он уже кончался.
Мне шел тогда уже девятый год, но всей силы удара я не ощутил. Как мальчик из романа Андрея Платонова, я «за гробом отца шел без горя и пристойно». Боль и невозвратимость утраты ощутил позднее. С особой силой она кристаллизовалась в сне, который часто-часто мучил меня все школьные годы. Я видел папу, какого-то странного, будто он не умер или не совсем умер. Я верил и не верил и боялся во сне, что это только сон. Мой рассудок изнемогал в этом балансировании на грани сна и яви, жизни и смерти, но всё-таки была в этом мучительном балансировании какая-то надежда. Вместе со сном улетала и она, и я просыпался в слезах. Отцы моих товарищей вернутся с войны, мой папа — никогда…
Помню, как через год после смерти отца мама нам сказала: «Завтра к папке пойдем! Родительская суббота завтра». Пятилетний Герка запрыгал: «К папке, к папке пойдем!» — «Только не выйдет к тебе твой папонька, сыночек!» — сказала мама и заплакала.
На следующий день в каком-то радостно-грустном ожидании мы все пятеро пошли на старое воткинское кладбище. Расположено оно на высоком холме, и далеко-далеко видно отсюда во все стороны. Весеннее солнце заливало всё вокруг, сияло на кресте каменной церкви. Много людей — нарядных, с грустно-просветленными лицами.
Когда мы подошли к папиной могиле, мама торопливо поставила на землю Алку, которую она большую часть пути несла на руках, и упала на холмик с осевшей, не совсем еще просохшей землей, запричитала: «Зино ты, Зино! И на кого же ты нас оставил? Как мне без тебя тяжело-то, свету белого не вижу! Почто ты меня не послушался-то, с той работы окаянной не ушел? Как я их, четверых, ростить-то одна буду?!» И мама забилась на могиле, а мы, растерянные, стояли вокруг нее.
Тут к нам подошла старушка, с палочкой, вся в черном: