Записки солдата
Шрифт:
Но ищейка залаяла не на Забулдыгу, а на двух сыновей соседа и родича Шинкаренко — кулака Мычака.
Те сразу признались, что везли в Чарыгу на базар свою пшеницу, а чтоб было на что погулять — за свою-то деньги надо отдавать отцу, — решили «призанять» четыре мешка у деда Каленика…
Старому Шинкаренко довелось покраснеть да еще и сунуть немалый куш полиции, чтобы ненароком не завели дело против сыновей Мычака.
— Так вот и бывает! — смеялся Забулдыга в глаза Шинкаренко, — Собака-то поумней другого старика!
Рассказывал Карабутам об этом событии худой, хилый призывник. Ивась давно уже
Жить становилось все труднее и труднее, из лавок пропадали товары, сахар выдавали по карточкам, на ногах у горожан можно было увидеть сандалии на деревянной подошве, вместо спичек появились зажигалки, в газете, которую выписывал Карабут, в отчетах о заседаниях Государственной думы все чаще белели пятна — цензурные вычерки. А в письмах с фронта (летом Ивасю приходилось много их читать, потому что не в каждой семье были грамотные) на все лады повторялся один вопрос: не слыхать ли насчет мира?
13
Весть о революции наполнила душу юного Карабута радостью.
Свобода, равенство и братство! Какие прекрасные слова! Он не уставал повторять мысленно этот лозунг. И хотя знал о революции немного, ему казалось, что он ждал ее всю жизнь.
Забурлила и вся гимназия, несмотря на то что учились там преимущественно дети помещиков и буржуазии.
Сразу же, как только царя свергли, товарищи Ивася решили поднять бучу и показать учителям, что четвероклассники — свободные граждане, а не жалкие питомцы классической мужской гимназии.
Первым уроком была алгебра, которую вел сам директор. Михаил Антонович и словом не обмолвился об историческом событии, происшедшем в стране: алгебра есть алгебра, и формула квадратного уравнения не изменится от того, кто правит страной — царь или Временный комитет членов Государственной думы. И все же не выдержал до конца. Раньше, если самый маленький в классе ростом Гриша Осипенко не мог решить задачу у доски, Михаил Антонович, ставя двойку, приговаривал: «Маленький, хорошенький и на редкость глупенький!» — или когда задача была очень уж легкая и тупость мальчугана возмущала учителя: «Мала куча, да вонюча».
Сегодня же, ставя двойку, директор саркастически проговорил:
— Так-то, свободный гражданин свободного отечества…
Урок прошел, как и в самый обычный день; у юных «революционеров» не хватило духа даже пикнуть при директоре. С тем большим восторгом было принято решение поднять гвалт на уроке латинского языка.
Ивась чувствовал себя при этом несколько неловко — латинист, тихий, педантичный учитель, относился к нему очень хорошо.
— Карабут думает, а ты списал, — сказал он как-то, когда сосед Ивася по парте получил двойку за extemporale, в котором не было ни одной ошибки, а Ивась — четыре с минусом, хотя наделал их с десяток.
Прозвище Супинум, которое дали латинисту ученики, представляло собой отглагольное существительное и своим глухим звучанием очень подходило к его облику. Супинум никогда не повышал голоса, не кричал на учеников, не возмущался их неуспеваемостью. Самое большее, что он позволял себе, это, если ученик путал аккузативус и аблятивус, тихо сказать: «Дуративус…» Класс смеялся, а Супинум
скорбно покачивал головой.В этот день Супинум вошел в класс и, пораженный абсолютной тишиной, воцарившейся при его появлении, даже на миг остановился. Потом он улыбнулся, и Ивасю стало вдруг стыдно — ведь сейчас, как только латинист раскроет журнал и назовет первую фамилию, ему будет не до улыбок: в классе подымется такой гам, какого еще не слышали гимназические стены.
Супинум положил журнал на кафедру, окинул класс взглядом и проговорил:
— Началась революция. Народ сбросил царя! Это великое и радостное событие имеет для нас с вами гораздо большее значение, чем урок латыни, и поэтому сегодня я просто прочитаю вам газету.
По крайней мере, двадцать из сорока мальчиков разинули рты, и весь класс восхищенно смотрел на своего, казалось такого педантичного, учителя. А когда урок окончился, латинист впервые за все годы преподавания в гимназии выходил из класса, окруженный гурьбой учеников.
Во время третьего урока к гимназии подошла демонстрация воспитанников учительской семинарии и женской гимназии. Ивась накануне впервые прочитал слова «демонстрация», «митинг». Вчера они были далекими и ничего не выражали, а сегодня стали рядом. Он видел красные флаги над толпой, красные банты на груди, красные повязки на рукавах участников демонстрации, и его охватило необычайное волнение.
Революция!
Ученики повскакали с мест, но классный наставник, который вел урок, призвал их к порядку.
— Почему семинаристам и гимназисткам можно на демонстрацию, а нам нет?! — гудел класс, но историк переводил свой оловянный взгляд с ученика на ученика, и вскоре наступила тишина.
— Мы не имеем права срывать урок, — сказал он. — Если вам хочется на демонстрацию, идите после уроков.
В классе снова загудели.
— Стало быть, вам хочется идти на демонстрацию, чтобы не учиться?! Революционеры… — Учитель покачал головой.
В этом была какая-то доля истины, но гимназисты снова подняли шум.
Вдруг дверь стремительно отворилась, и в класс вошел сам директор. Под его орлиным взором все разом притихли.
— Вы знаете председателя Государственной думы Родзянко? — спросил он решительно и, получив утвердительный ответ, спросил снова: — А что сказал Родзянко как руководитель Временного правительства?
За год перед тем Родзянко посетил гимназию как попечитель. Ивась никогда не видел таких высоких особ и смотрел, как на чудо, на этого гигантского роста мужчину, рядом с которым даже представительный, одетый в шитый золотом мундир действительного статского советника Михаил Антонович казался гоголевской куропаткой.
Председатель Государственной думы!
Тогда Родзянко не зашел к ним в класс, но посетил службу в гимназической церкви, пел вместе с хором «Многая лета» и — это больше всего поразило Ивася — положил на тарелку пожертвований целых десять рублей. Тарелку носили по рядам гимназистов, и эта десятка среди медяков и десятикопеечных марок, которыми во время войны заменили серебряные деньги, вызывала у молящихся едва слышный, но выразительный гул изумления.
Такая щедрость! Ивась знал, что у Родзянко сорок тысяч десятин земли только у них в уезде, но этих сорока тысяч он не видел, а десятка была перед глазами…