Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Записки старого петербуржца
Шрифт:

Был теплый день, солнце. В пустых цехах стояли молчаливые станки: обед. Окна открыты, лучи падают косо, освещают всякое нужное железо. Людей — никого. За окнами — блокада: ни машин, ни трамваев. Когда не стреляют — тихо, как в лесу.

И вдруг я остановился…

В цеху пела птица. Зяблик или, может быть, чиж…

Инженер на костылях, который меня вел, взглянув на меня, махнул рукой к окну. У окна стоял станок, по-моему — токарный. Вокруг него были зачем-то устроены деревянные мостки, на стенке рядом укреплен жестяной вымпелок: «Станок ударника П. К. Соколова». А над станком, в оконном проеме, в солнечном луче, висела

клетка, и в клетке то прыгал, то чистил носик о жердочку, то громко пел и сам себя с удовольствием слушал веселый птиченок. И впрямь — чиж или зяблик.

Окно на перерыв было распахнуто настежь. За ним росла береза; теплый ветер то вбрасывал в цех, то вдруг убирал на улицу одну из ее длинных, плакучих веток-кос.

— Ударник-то ваш — любитель птиц, по-видимому? — спросил я у инженера.

— Помешан на птицах! — махнул тот рукой.

— Старик поди?

— Да нет, не старик… — коротко сказал инженер. — А вы его увидите. Пойдемте, ждут.

— Вы меня познакомьте с птицелюбом этим, — попросил я.

— Пожалуйста!

И мы пошли.

Шел я, признаюсь, не без легкого трепета: читать перед старыми питерскими рабочими… Ого! Гвардия, ветераны революции! А теперь еще блокада. Экая суровая твердость, экая закалка! Перед такими людьми каждое слово взвесишь, каждую мысль трижды продумаешь…

В столовой собралось человек сорок. Они сидели за столами и слушали меня удивительно хорошо. Понятно: моряков в Ленинграде уважали и любили всегда, а уж в блокаду — особенно. А ведь на мне была флотская форма, капитанские погоны.

За столом против меня восседало и верно несколько усатых пожилых мужчин. Но в смешных местах эти усатые начинали хохотать раньше остальных, да и замолкали они позже. Один даже вытирал глаза белым с каемочкой платком.

В местах же, где шла речь о печальном или о героическом, они все, как один, суровели, и морщины на их лбах разглаживались труднее, чем на других.

А эти «другие» — были. Среди стариков я заметил пятерых женщин в ватниках и около десятка подростков. Это меня не удивило. «Ясно. Подобрали оставшихся в городе ремесленников и пристроили к делу, — подумал я. — Главным образом подкармливают, конечно!»

Самый низкорослый из этих пареньков сидел совсем близко, прямо передо мной, рядом с коренастым пожилым человеком — похоже слесарем или токарем. На нем была старенькая форменная одежка мышиного цвета. Он был худоват, малокровен — блокада же! — казался одиннадцати— или двенадцатилетним.

С первого же слова он как уставился на меня неподвижными, большущими темно-серыми глазами, так и не оторвался до конца. Когда матросы — там, в моих рассказах, — ходили в четвертую атаку на берегу, когда катера неслись на противника под огнем с финских батарей, когда девушка-снайпер внезапно разглядела фашистского стрелка-аса за можжевеловым кустом у Копорья, он так ломал пальцы от напряжения, так весь подавался вперед, так закрывал глаза, что скоро я стал читать как бы для него одного: очень уж переживал он все вместе с моими героями.

Коренастый слесарь тоже видел это. Чуть улыбнувшись в усы, он вдруг поднял и положил на худенькое плечо соседа свою большую, короткопалую руку. И когда тот дергался от волнения, он очень ласково пожимал это ребячье плечо: «Ну, ну, мол… Чего уж там! Переживем!»

Так у него это хорошо получалось, что мне вдруг подумалось: «А пусть этот кряжистый

дядя и окажется тем самым любителем птиц! Смотрите, как здорово: орден у него, Красная Звезда, — фронтовик, значит. И ударник. И с птицей возится. И — вон он с парнем как прекрасно…»

Теперь я читал обоим им: экая милая пара!

…Я кончил, мне похлопали.

Народ встал, меня окружили, заговорили наперебой…

— Товарищи! — сказал я. — Познакомили бы вы меня с Соколовым, Пе-Ка… Это — он? — И я указал на слесаря.

— Никак нет, — ответило мне несколько голосов. — Это тоже Соколов, да Пе-Эн, Павел Никифорович. Никифорович! А ну, дай-ка нам тезку сюда…

И плечистый человек, которого я в воображении своем признал за Соколова «Пе-Ка», ударника, поймав крепкой рукой своей за воротник того самого глазастого, тощенького парнишку, неумолимо подтянул его к нам.

— Вот он, товарищ капитан, теза мой, наш Пе-Ка знаменитый! — хрипловатым голосом отставного боцмана или старшины, и с такой гордостью, точно своего собственного прославившегося сына, представил он мне упирающегося мальчугана. — Чудо блокадного Ленинграда! Четырнадцать лет шесть недель от роду, как один день, а впору старикам в пример ставить. За станком — взрослую норму четвертый месяц дает. При налетах вражеской авиации — главное Эм-Пе-Ве-О: еще противник — где, а он на посту, на крыше… Запрещали! Не слушается, хоть колючей проволокой привяжи; я момент на втором цеху на крыше: оттуда дальше видать. Да что же ты помалкиваешь, Петр Константиныч? Садись против капитана, беседуйте. Рассказывай про себя.

Полное отчаяние выразилось на бледненьком — одни глаза! — лице мальчишки.

— Да Павел Никифорыч, да я… Да что говорить-то? Я…

И тут произошла вторая неожиданность. Хотя — какая там неожиданность: произошло самое тогда обычное. Вдруг, как гром из ясного неба, взвыла из радиорупора мощная общегородская сирена. Тотчас же — у-у-у-о-о-о-а-а-а! — ее горестный вопль подхватила вторая, местная, на заводском дворе… «Ваз-душная тревога! Ваз-душная тревога! Ваз-душная тревога!» — раздался нечеловеческий, давно записанный на пленку, всем знакомый холодный голос репродуктора. И…

И тут П. К. Соколов, храбрец «Пе-Ве-О», ударник труда, помертвел. Нет, не помертвел, — он забился, вырываясь от своего однофамильца:

— Ой, Павел Никифорыч, ой… Ой, отпустите меня ради бога… Не могу же я… Там же — окно открытое… Я — боюсь… Мне в убежище надо…

Старый токарь (может быть, он был слесарем — не помню) поднял брови, промычал что-то и разжал пальцы. И храбреца не стало: исчез, как воск от лица огня… Хорошо, что я человек неторопливый: я не сказал сразу того, что мне пришло в голову.

Павел Соколов стоял и пронзительно смотрел на меня. Строго смотрел, точно спрашивал: «А ну, писатель, какие у тебя мысли?»

— Побежал! — проговорил он наконец, не отводя от меня глаз. — Думаете, струсил? А он и верно струсил. Но — за кого? За чижа своего, за такое сокровище! И ничего смешного нет: у него еще в сорок втором дом разбомбило. Была мать — нет матери. Сестренка была, лет пяти, он ее нянчил, — нет сестренки! О ком ему хлопотать, заботиться?.. Струсил! А окно-то открыто; вдруг волной клетку расшибет, птицу ударит? Пока птичка в клетке живая, он теперь — клетку в руки, мигом в убежище, спрячет — и на крышу. Вот там он ничего не пугается. Там он — первый герой.

Поделиться с друзьями: