Записки ветреной женщины
Шрифт:
И первый, кого я увидела, был Котя — в центре небольшой группы, от которой кто-то мне призывно помахал.
Котя говорил:
— Женщина может быть ученым, может быть поэтом, но она не может быть философом, потому что в мыслях она не способна отойти от себя…
Я сразу приняла это на свой счет, но встрять не успела. Незнакомая мне гостья сказала с вызовом:
— Зато женщина способна абсолютно забыть себя ради другого человека — ради ребенка, ради возлюбленного… И это ценнее, потому что из ста идей, ради которых мужчины забывают себя, девяносто — глупы, безумны,
— Или вообще разрушительны… — подхватила другая гостья. — Чьи, интересно, идеи начинают войны?..
Друг Илюша хохотнул своим актерским баритоном:
— Это что еще за воинствующий феминизм?.. Благодаря мужским идеям существует человечество.
Тут и я встряла, тоже с запальчивостью, не входившей в мои намерения:
— Ну правильно. В каждом поколении есть дюжина философов и ученых, и вообще — творцов. А за их спинами миллионы мужчин прячут свой вполне бесплодный эгоцентризм.
Не удержавшись, я взглянула на Котю, и он неожиданно сказал дурашливым плачущим голосом:
— Чего я опять наделал?..
Все засмеялись, а я вышла в другую комнату — чуть демонстративно (опять вразрез с намерением). Там на диване сидела красавица Стелла и перед ней, спиной ко мне, стоял Актер. Раздосадованная Котиной клоунадой, я решительно села на диван рядом со Стеллой. Она весело обняла меня за плечи, а Актер вдруг сказал огорченно:
— Ну зачем ты села? Испортила всю красоту.
В прихожей я с трудом нашла свое пальто и начала, стоя, второпях натягивать сапоги. Из комнат раздавались гомон и смех, и я надеялась, что никто не заметит моего бегства. Лицо у меня горело, руки тряслись. Злобно поругиваясь, я застегивала тугую молнию, когда увидела, что надо мной стоит Котя. Он сказал миролюбиво:
— Ну что ты… Подожди, пойдем вместе.
И тут у меня брызнули слезы, самые непрошеные и яростные слезы в моей жизни. Я размахнулась и нелепо ударила Котю по руке у плеча. Мне хотелось бить его еще и еще, но за мной была толстая стена шуб, и я вдруг провалилась в нее и забарахталась, не находя опоры. Котя стоял с растерянным лицом, потом нерешительно протянул мне руку. Тут я изыскала какие-то не учтенные физикой силы, вылетела из шубного плена и бросилась к входной двери. Уже открыв ее, я услышала сзади смеющийся баритон Илюши:
— Нормально. А то я уж думал, что у ваc просто дружба.
«…Однако мягкость, свойственная ее полу, возобладала над яростью, растворив ее в слезах, которые вскоре закончились истерикой».
Меня выручила ночь. Дом моего позора стоял в двух шагах от Исаакиевской площади, и на всем ее огромном безлюдном поле, на фоне темной громады Исаакия беззвучно шел снег. Наверное, у каждого питерца встроен внутри механизм, соизмеряющий масштаб его чувств с масштабом города.
В виду Исаакия я стала всего лишь комическим персонажем божественной петербургской ночи. Шаркая по величественному первопутку, я добрела до Невы. Она была готова к последнему акту «Пиковой дамы» в постановке Добужинского: черная вода, слепые дворцы и медленно падающий «крупный снег „Мира искусств“».
В прихожей горел свет и стояла в халате мать, бледная и раздраженная.
Я сразу начала оправдываться воинственным шепотом:
— Ну что?!. Я ж предупредила, что буду поздно.
— Так поздно, а не рано, — прошипела мать. — Сейчас начало третьего. Ни с кем не считаетесь!.. Я уложила Катю у себя.
Уже
уходя в свою комнату, она сказала не оглядываясь: «Тебя там ждут», — таким тоном, как будто меня ждал КГБ.В нашей комнате меня ждал Котя. Сидел и читал под настольной лампой. Думаю, что Котя и в ожидании Страшного суда будет сидеть и читать под настольной лампой. Когда я вошла, он книгу закрыл, но аккуратно заложил ее на нужной странице.
Я молча стала снимать пальто, шапку, шарф, аккуратно развешивать все в шкафу, оттягивая время. Петербург пропал за черными окнами, и мелкие чувства вернулись. Тогда Котя тихо сказал:
— Муся, я хочу жить с тобой. С тобой и с Катюшей. Разве не это самое главное?
В Котиной фразе смешно прозвучала смягченная столетием реплика Билла Сайкса из «Оливера Твиста». «Ты меня любишь?» — спрашивает Нэнси.
И Билл рявкает: «Я живу с тобой!..» (В жизни эту фразу произносят не только злодеи.) Для меня-то самым главным было бы узнать, почему Котя хочет жить со мной. Но спросить я поостереглась. Недавно от моей приятельницы ушел муж, пожил месяц с другой женщиной и вернулся. И приятельница спросила его, почему он вернулся. Думала, он скажет, что любит ее больше, чему ту, другую. А он сказал: «Потому что ты — очень хороший человек». Как будто давал рекомендацию в кассу взаимопомощи.
Да, в сущности, я догадывалась, почему Котя хочет жить со мной. Любовь кончилась, началась любовная жизнь — с неудержимыми влечениями, с унизительными отказами, с безответными страстями, с минутами счастья, с горькими разочарованиями и жалостью к себе, с чувством вины, с абортами, с запретными наслаждениями, подперченными страхом разоблачения, и прочая, и прочая… При такой жизни человеку обязательно нужен какой-то угол в мире, где он был бы (переиначивая математический термин) «условием недостаточным, но необходимым». Если есть такой тыл, то ничего не страшно. Если есть Котя, то унизительная сцена с Актером почти безболезненно превращается в проходной эпизод какой-то другой, основной и главной, жизни.
Я не могла управиться со своими мыслями, со сдавленным горлом и молчала. И Котя молчал. И за черными окнами на улице с адекватным названием Разъезжая стояла мертвая тишина, давая мне время осознать неразрешимость формулы браков, которые заключаются на небесах. Поэтому я просто кивнула Коте, точней покивала, как китайский болванчик.
Нет, сердце мое не вздрогнуло от Котиных слов, и плоть обиженно молчала (не то что давеча на вечеринке, когда прижались ко мне жаркие кости поэта). И гордость еще зализывала раны, и разум запутался в «за» и «против»… Но что-то было еще, какое-то теплое движение внутри — словно душа встала на место после вывиха.
Мне ясно было, что ум (мой во всяком случае) не способен вычислить векторную составляющую всех чувств — ни Котиных, ни моих собственных. Поэтому мне лучше было полагаться не на разум, а на смутную догадку, пробившуюся из-под груды обид и умопостроений, — что жизненно важные органы нашего с Котей союза целы. Что ту катастрофу, которую возводит спутанный ум под стоны раненой гордости, можно смести одним щелчком, одним взмахом подола моей спасительной ветрености. И когда Котя обнял меня, я уступила этой ветрености поле боя.