Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Записная книжка Музиля

Чосич Бора

Шрифт:

7. Свежие вести из Вены

Австрийский народ в один прекрасный момент своей истории решил осознать себя как австрийский народ, и над этим вопросом сразу начал работать специальный комитет по осознанию австрийского народа как такового, несмотря на то что идея создания этого комитета принадлежит вовсе не этому комитету, она была рождена в самом народе, который осознал себя как народ, а не в комитете, который еще и не думал осознавать себя как таковой комитет! Тем не менее его члены провозгласили, что, несмотря на их членство в этом комитете, они не ощущают себя членами какого-либо комитета, а являются таковыми исключительно для того, чтобы определять развитие и зафиксировать понимание того, что сам австрийский народ осознал себя народом, а они, то есть мы, наш комитет, мы ничего не значим, а только служим своими слабыми комитетскими силами такой значительной внекомитетской идее самого народа, осознавшего себя народом. Можно сказать, что народ, который самоосознал себя, функционировал бы еще лучше, если бы у него не было никакого комитета по управлению своего функционирования, но ведь не существует ничего такого, стремящегося к успеху, у чего не было бы хоть одного порожденного им самим препятствия, и вот таким препятствием и является наш комитет, который прекрасно понимает, насколько он мешает народным начинаниям, вместо того чтобы помочь им! Между тем народное начинание, которое не встречает никаких препятствий, не является начинанием, а то начинание, на пути которого встречается хоть одно малейшее препятствие в образе некоего комитета (который номинально это начинание активно поддерживает), становится подлинным начинанием, и тогда люди из самой что ни на есть народной среды получают право стучать кулаком по столу и право высказывать комитету свое мнение, которое, как ни странно, ничуть не отличается от того, что высказано ранее каждым членом этого комитета задолго до того,

как люди принялись стучать кулаком по столу! В этом препирательстве, которое вовсе не является никаким препирательством, а, напротив, поиском согласованной позиции, в этом гораздо больше смысла и пользы, нежели в сопоставлении различных и даже прямо противоположных суждений, а здесь один говорит одно, а другой — все то же самое, и в этом противопоставлении одного и того же одному и тому же можно и повысить голос и даже вступить в горячие споры, поскольку мое то же самое было высказано гораздо раньше, чем другое то же самое, а никак не наоборот!

Таковы были первые шаги нашего комитета по провозглашению уже неоднократно провозглашенной нации, но в результате того, что комитет начал работать как-то спонтанно, и вся наша нация начала как-то спонтанно ощущать себя нацией, несмотря на то что она существовала как нация уже несколько столетий. Ни одна нация, существующая столетия, не имеет права на существование как нация, если за все эти века она не воспринимала себя как нация и, что самое главное, не обрела названия как нация, это и решил устранить наш нынешний комитет, который принялся провозглашать и представлять повсюду нашу нацию. Идея комитета состояла в том, что он являет собой нацию в миниатюре, и в своей комитетской деятельности будет совершать то, что совершает большая нация, только в несколько меньшем масштабе. Потому что иначе комитет, начиная с первого своего заседания, не знал бы, чем ему заняться, если бы перед ним в качестве модели не было бы того народа, который и дал ему идею создания комитета. Следовательно, комитет и представляет себя как комитет, который ничем иным и не занимается, кроме как тем, чем занимается сама нация, если бы она была сведена к таким микроскопическим размерам, как комитет, и такому комитету намного легче рассматривать себя как целую нацию, только в сильно уменьшенном масштабе. Именно в этом и состоит разница между всей нацией и ее комитетом, поскольку нация несоразмерно велика, а комитет практически несообразно мал. Так и возникла спасительная идея управления народа самим собой путем превращения его в единый австрийский комитет по разрешению собственных австрийских вопросов, ведь в этом случае теряли бы смысл любые другие народно-национальные вопросы, кроме того вопроса, который бы этот комитет единодушно решал, демонстрируя свою комитетскую монолитность. Вообще-то в классическом определении комитета отсутствует понятие комитета, который смог бы охватывать своим влиянием весь народ, который комитету доверил бы собой управлять, но, в пику этому положению, народ, превращенный в единый самодостаточный комитет, числом своих членов равный числу жителей данной нации, был бы совершенно иным, и в этом случае утихомирились бы все страсти, все соперничества и подозрения со стороны не состоящих в комитете лиц или ожидающих со стороны этого комитета каких-то решений; комитет, включающий в себя всю нацию — вот формула, которую мы предложили на первом своем заседании при абсолютно тайном голосовании, отлично сознавая, что подобным решением он уничтожает себя, можно сказать, в зародыше, то есть путем ограничения полномочий своего состава метафорически подчеркивает неизмеримость своего народа. Комитет, к сожалению, также не что иное, как метафорическое явление, потому что у человека нет ни малейшей охоты жить, постоянно что-то пересказывая и непрерывно что-то с чем-то сравнивая, и ни в каком комитете он не нуждается, даже в том, который полагает, что представляет интересы всего народа. Комитет — такая структура, которая, существуя как комитет, не ставит перед собой никакой задачи, кроме той, чтобы быть народом, пусть и не входящим в комитет, и старается добиться того, чего бы народ без этого своего комитета никогда бы не добился. Народ без комитета — одно, а народ с комитетом — вовсе не тот же самый народ, поскольку при наличии комитета он сублимируется в супернарод и супернацию.

Но, согласитесь, нечто большее трудно представить себе как часть меньшего, именно над этой проблемой работали те члены комитета, чья политехническая специальность оказалась вдруг востребованной, хотя раньше считалось, что политехника ко всему этому не имеет никакого отношения. Выяснилось, однако, что настоящие специалисты не должны включать в свою работу ничего, связанного с их специальностью, но будучи представителями самых разных специальностей, члены комитета должны продолжать работать над тем, над чем они трудились в рамках своей основной — политехнической, лингвистической или, например, психологической профессии. Без этой последней практически невозможно себе представить деятельность нашего комитета, и наверняка комитет должен был в первую очередь заняться направлениями развития психологии в новом австрийском обществе таким образом, чтобы психологическая наука могла заняться исследованием работы комитета, который в своей повседневной жизни руководствовался всеми ее научными рекомендациями. Именно это и показалось интересным нашему триестскому доктору Артуру Копросичу, и не потому, что комитет чем-то заинтересовался или выступил в поддержку науки, а потому, что вопреки всем ожиданиям он выступил в поддержку не-науки! Комитет как бы специально избрал такую любительскую, не-научную позицию, основываясь на том, что положение научного приверженца какой-либо науки не приведет ни к чему хорошему, а только к еще одной точно такой же сомнительной науке. Каждая наука провоцирует (комитет либо не-комитет) на ненаучное рассмотрение науки, потому что только при таком рассмотрении становится понятным, сколько в ней самой как в науке еще неизученного, в связи с чем становится очень легко заявить, что она наукой вовсе не является. Таким образом, наш комитет полагает, что к любому явлению в обществе (будь то даже и психологическая наука Австрии) следует подходить с совершенно неожиданной стороны, о какой эта самая наука даже не подозревала. И в этом есть самая уязвимая часть научности, которая, даже если бы ее и защищали, продемонстрировала бы абсолютное бессилие и невозможность воспрепятствовать столь искусному проникновению комитета в эту самую науку. Если кто-то решит исследовать в мельчайших деталях что-то, похожее на психологическую науку, то он придет к выводу, что нет такой (даже и наипсихологичнейшей) науки, которая смогла бы защититься от любых, пусть даже демонстративно ненаучных и абсолютно любительских исследователей этой науки!

Путеводитель

В «Записной книжке Музиля» рассказана история, частично Музиля, частично моя собственная, но подана она таким образом, будто Музиль живет в Триесте по адресу, где в действительности проживал Джойс. Контакт квази-Музиля (а в особенности генерала) с психиатром — описание моего собственного опыта, приобретенного два десятка лет тому назад, а «его» сопротивление и ироничные комментарии, касающиеся практики психоанализа, возникли благодаря моим собственным схожим ощущениям в упомянутый период, хотя кое-что из учения Фрейда — Лакана угадывается во многих моих рукописях. Гораздо позже я узнал о деталях встреч Юнга с Джойсом, то есть моего квази-Музиля из этой «Записной книжки». Так или иначе, мне очень понравилась сатирическая романеска Джойса «о докторе Тра-ла-ла из Вены, которого не следует путать с доктором Тра-ла-ла из Цюриха». Строки Джойса я обнаружил в тексте Томаса Кована о «Поминках по Финнегану», романе, героиня которого Анна Ливия Плюрабелле была списана с жены Свево. Поэтому Итало Свево включается во всю эту путаницу, а «Записная книжка Музиля» пересказывает сцену примерки смирительной рубашки отцом героя «Самопознания Дзено». Дзено безумен настолько, насколько и Свево (каждый писатель волен быть в своих писаниях иным, нежели он есть на самом деле), и безумен к тому же «наследственно», ведь безумным в романе был его отец, которого «лечили рубашкой» в клинике Триеста. У Джойса, «не безумного», каким он оставался только в собственных разнообразных кошмарных видениях, была слабоумная дочь, и это «семейное слабоумие» стало поводом для его многократных, «всегда безуспешных» бесед с Юнгом. Дочь Финнегана Изабелла, Осси, Изольда, а таким образом и Лючия, слабоумное дитя Джойса, описаны так «профессионально», что Кован говорит: «Каждому, кого интересуют взаимоотношения между нарциссизмом и шизофренией, будет полезно изучить образ Иси. Сам Джойс пережил кризис с femme inspiratrice [1] ». Именно такой диагноз поставил ему Юнг. Из всего этого вырастает абсолютно новый роман, отличающийся тем, что в нем «происходит действие, которое не прибавляет знания, и знание не вызывает в нем действия», как сказал Джеймс Хиллман.

1

Женщина-вдохновительница (франц.).

Брата Джойса звали Станислав, его имя прославилось благодаря переписке братьев, а одного из сыновей Джойса назвали Джорджио, отчего и появился Джорджио, брат моего Музиля из Триеста, которого я поселил там в 1912 году, равно как и себя, реального, в 1988 году, во время написания «Записной книжки», поселил в Ровине. (Кстати, у Роберта Музиля был племянник, носивший ту же фамилию, звали его

Бартоломео, только он работал поваром в семье богачей, проживавших в Ровине на Пунта Коренте.) Я, «безбратный», да и не особо желающий иметь брата, захотел одарить писателя Музиля настоящим братом, нечто вроде позитивного антипода, и долго размышлял, каким он должен быть, пока во время поездки в Загреб не увидел в доме своих друзей давнего знакомого, стоящего у косяка, и так, стоючи, поедающего суп. Его, похожего на вудиалленовского недотепу, в загребском обществе все знали как симпатичного дилетанта (как аккомпаниатора, аниматора, синхронного переводчика, но прежде всего как дамского угодника), принимающего участие во всем и всегда все свои дела доводящего только до середины. Такой человек был просто необходим, чтобы сломить железную дисциплину Музиля, выставить ее на всеобщее обозрение и поставить под сомнение.

После этого я, продолжая вольготно обращаться со своими героями, позаимствовал также Игнатия Галлахера из собрания писем Джойса, подготовленного Ричардом Эллманом, в то время как другие фигуры, действующие в Триесте, явились мне из «Praktischer Wegweiser durch Dalmatien» за 1911 год. Раз уж в этом «Путеводителе по Далмации», изданном в 1911 году в Вене, можно было разместить часть переписки Джойса того времени, то почему в моей книге, написанной семьдесят лет спустя, не прочитать жизнеописание другого писателя, который вообще никогда не жил в Триесте. Доктор Копросич лечил отца Свево, героя книги о Дзено, так что я имею полное право предполагать, что он не отказал бы в услугах и другим особам, которые, как я считаю, тоже могли бы там оказаться.

Генерал Штумм фон Бордвер, фигурант огромной книги Музиля, и в то же время главный герой «Записной книжки Музиля», сворачивает с запланированного пути в Линц и прибывает в Триест, где, помимо задуманного им привлечения Музиля к работе в их идиотском суперавстрийском комитете, вещает по кофейням и в приличных обществах о пробуждении народа австрийского, читает лекции по этой проблеме, а заканчивает в смирительной рубашке, той самой, что описал Свево. Позже я узнаю из книги Магриса о Дунае, что в Линце «весьма высок процент нервных заболеваний среди молодежи», а также что именно здесь покончил жизнь самоубийством меланхолический писатель Адальберт Штифтер. В дунайские волны «бросилась его приемная дочь», а сам он «пребывая в ипохондрическом кризисе и страдая от невыносимой боли, ускорил собственный уход с помощью лезвия бритвы». Так говорится в метафизическом путеводителе «Дунай» Клаудио Магриса, который сам был родом из Триеста. Адальберт Штифтер не раз упоминается в «Истории немецкой литературы» Фрица Мартини, но только косвенно: кто-то «писал как Штифтер», или образы того и того писателя «перекликаются с образами Штифтера», или что тот или иной пассаж у этого и того писателя «напоминают Штифтера». Таким образом, меланхолия Штифтера послужила прозорливым предвестником того, что его имя будут вспоминать лишь в сравнении с отличительными чертами других, возможно, таких же неуравновешенных литераторов с замутненным сознанием. Иначе говоря, Магрис прославлял Линц (в котором «после всего» мечтал жить Гитлер) как город безумцев, а я, не подозревая об этом, вслед за Магрисом сделал таким Триест. Потому что только в безумном городе могла родиться идея распахнуть ворота сумасшедшего дома, как это сделал Базалья. «В повести „Турмалин“, одной из жемчужин творчества Штифтера, — пишет Магрис, — почти сошедшая с ума девушка пишет пространные тексты, не осознавая того, что она пишет, олицетворяя невероятную тупость, источаемую высшими кругами интеллигенции». Возможно, многие из нас пишут, не осознавая того, что они понаписали, как в некоторой степени это было и с самим Магрисом, и мне очень симпатична эта тупая девушка из «высших кругов интеллигенции», возникшая невесть откуда. Кстати, Дунай в его понимании был притоком, а не главной рекой (главной у него, естественно, стал Инн), по нему можно было доплыть до Мирны на Истрии, а Мирна, по сути, была «Хисаром, рукавом Дуная», именно по нему «в Адриатическое море проплыл корабль „Арго“, возвращавшийся из Колхиды». К. М. списал это из задарской книжечки Гульельмо Мениса, изданной в 1848 году. Европа тогда бунтовала, а Гульельмо занимался морем Адриатическим и нашей землей Истрией, метафизическим субконтинентом, на котором я, сидя на ровиньской скале в 1988 году, лихо сочиняю вам, что в 1912-м сидел в триестской кофейне и звали меня Музиль. Я даже попытался понять, как австрийский писатель, и без того нервный, вел бы себя в меланхоличном городе Триесте, о котором, кстати, астматик Пруст писал как о «чудном крае, где жители задумчивы, закаты золотисты, а звон колоколов печален». Похоже, ни один писатель не живет там, где хотел бы жить, но вынужден жить там, где жизнь нервирует его и заставляет думать о совсем иных, чужих, краях.

Кстати немецкое слово «stumm», как сообщает Эмиль Бенвенист, буквально означает «паралич языка», а если верить обычным словарям, оно означает «немой» и исходит от «stammeln» — запинаться, заикаться, не имея ничего общего со словом «Stimme», которое в своем старинном, готском, облике «stibna» означало то, что исходит из уст, то есть «голос». Генерал Штумм Музиля, который в моей режиссуре едет в безумный Линц, но сворачивает в сторону Триеста, где уже живет Свево, где будет писать Умберто Саба и где однажды родится Магрис, этот Штумм свалится туда словно с Луны, чтобы прочитать свои идиотически-патриотические лекции, причем вещать будет своим «парализованным, немым языком», о чем свидетельствует уже само его имя, а «голос» его, «stibna», это вовсе не голос в том понимании, о каком пишет французский лингвист, с голосом и голосованием это не имеет ничего общего. Голос генерала, вроде не парализованный, но его стараниями превращается в контрголос и антиречь, тогда как обычный человек (даже если он генерал, национал-параноик и паралитик, которого ждет смирительная рубашка), изрыгая перед кем-то или чем-то свои идиотские речи, все-таки говорит что-то и о чем-то. Так что я голосую за идиотизм генеральского stumm’a, крестным отцом которого был Музиль, и выступаю против не-идиотской, контрштуммовской «правильности», которая превращается в чистый голос, Stimme, stibna, о значении которого пишет в своих трудах Бенвенист.

«Итак, я убежден, что в каждом из нас живет семя безумия, которое, пробудившись, может многократно умножиться». Слова эти сказаны не Фрейдом, а Бальдассаре Кастильоне в 1528 году, в трактате «О придворном», того самого Кастильоне, которого писал Рафаэль и который посматривает на нас из-под бровей в одном из залов Лувра. «Поэтому сегодняшний досуг мы посвятим обсуждению этой забавной темы, каждый должен объявить: поскольку мне сегодня предстоит на публике быть безумным, то я скажу, в связи с чем и каким именно видом безумия я страдаю, предугадывая его исход по искоркам безумия, которые ежедневно из меня выскакивают». Дворянин, но не из рода Урбини или Монтефельтро, а Бальдесар, преждевременно объявившийся при дворе венского психоаналитика, личность, обладающая не только высшим знанием, но и демонизмом, говорит об этом совсем как Штумм фон Бордвер в зале, который я для него арендовал в Триесте.

Кларисса Музиль в «Записной книжке Музиля» говорит то, что могла бы сказать в «Человеке без свойств», но там она не сказала «всего» только потому, что сказать «всё» попросту невозможно, будь то в книге или в жизни. Ценность произнесения «всего» в том, что говорящее лицо желает приблизиться к нам, но произнести «всё» это лицо в принципе не в состоянии, в этом как раз и есть причина и цель произносимых этим лицом слов. Учитывая это, Кларисса в моей книге абсолютно «легитимно» говорит то, что могла бы сказать, оставаясь супругой Музиля, в том и другом случае все объясняет решительное утверждение Музиля: «Она просто более возбужденно говорит, чем другие». Между тем появление моей личной Клариссы, моей подруги, послужившей моделью той Клариссе, что из моей книги, стало возможным потому, что большинство своих отличительных черт она скопировала с Клариссы Музиль, той, «настоящей», и Клариссы из моей книги, и теперь я уже не в состоянии отличить, кто из них кто, так что и веду себя с ними соответственно, ведь самое главное, что есть в каждой из них, — это нервозность и страсть к курению. Однажды я написал эссе «Сигарета Свево», хотя о курении, как о явлении, возможно, философском, писали и прежде. «Я пишу сейчас о Курении после Некурения в течение нескольких дней, так что для меня теперь очевидны все отвратительные черты этой привычки», — но это говорит не Дзено в ходе собственного дзеновского анализа курильщика, который решил бросить курить (и тем самым перестать быть сумасшедшим курильщиком), а некий поляк, Виткевич, который обезумел от собственного писания о курении и некурении, как и еще от кое-чего. «Это (то есть курение) не дает мне ровным счетом ничего позитивного, равно как и большинству курильщиков, кроме вводящего в заблуждение удовольствия: мизерного удовлетворения потребности во вкусе — запахе — прикосновении…» «Если бы я сейчас курил, то сразу бы понял: теперь курение вовсе не то курение, которое когда-то считалось запретным и аморальным поступком!»

«Я живу в двух комнатах с вдовой сестрой, с пожилым родственником, что ведет наше хозяйство, и с двадцатишестилетним племянником, в некотором роде меланхоликом». Так говорит другой поляк, Бруно Шульц, в письме к своей приятельнице, словно переписывая куски из романа Свево «Дряхлость». Правда, Шульц и сам меланхолик, как и «весельчак» Итало Свево. Шульц читает какую-то книгу, но читает ее в основном для того, чтобы написать приятельнице: «за очертаниями этой книги я вижу контуры другой, которую хочется написать самому. Вот и пойми, какую из них читаешь — эту или ту, задуманную, но ненаписанную книгу». Как, собственно, и я не знаю, писал ли я нечто подобное, не раздумывая о том, что кто-то мог уже это написать в Дрогобыче летом 1936 года, когда мне было всего четыре годика. «Лучше всего читать именно так, когда между строк читаешь себя, свою собственную книгу». Которую тебе не надо писать, потому что она, в твоем собственном прочтении, уже написана.

Поделиться с друзьями: