Записные книжки. Воспоминания. Эссе
Шрифт:
Входит муж.
— Слушайте. Мы тут как раз говорили... В «Известиях» написано, что скоро люди будут жить сто восемьдесят лет.
Жена: — Я вижу, это произвело на вас неизгладимое впечатление.
— Да, конечно.
Муж: — А что для этого нужно?
— Быть умеренным в пище...
Муж: — А я думал — идеологически выдержанным... Товарищи, постановлено все-таки насчет филиала Пушкинской выставки. Кажется, это передается в Эрмитаж...
А, он не хочет говорить об этом! Я его знаю, он боится.
Чем физиологичнее страх, тем тщательнее его скрывают. О страхе уничтожения охотнее говорят люди мужественные или холодные.
Человек, впрочем, готов признать, что боится смерти — вообще, теоретически, философски. Но только не в каждом данном отдельном случае. В каждом отдельном случае он признает, что боится простуды, или заразы, или грабителей, или собак (в этом уже труднее признаться), или власть имущих, — но только не смерти.
Если человек не решается сесть в самолет, он поясняет:
— Понимаете, у меня это какая-то совершенно иррациональная штука. Дело же не в опасности... Статистика показывает, что опасности больше при езде по железной дороге...
Если человек отказывается от предложения вскочить на ходу в трамвай, он добавляет:
— Право, не имею ни малейшего желания остаться без ноги...
И ни один не скажет просто — боюсь... Это не принято. Это значило бы выдать страх уничтожения; обнажить последний, интимный пласт самосознания.
Врач сказал А.:
— Пришлите ко мне ваших родственников.
— У меня нет родственников.
— В таком случае предупреждаю вас лично: сократите работу, ешьте то-то, спите столько-то и проч. и проч. — иначе вы умрете весной.
А. рассердилась и сказала:
— Я еще вас переживу.
Месяца через два после разговора врач этот действительно умер. Она же скрыла его диагноз от всех.
Смерть — в частности, от туберкулеза — для нее вполне конкретная тема, от которой она не уклоняется никогда. Очень молодая, она уже страдает законченной пустотой, нигилистическим воззрением на жизнь. Как все, она боится смерти, но роль вытеснения в ее душевном обиходе ничтожна. Впрочем, там, где нравственная опустошенность сочетается с равнодушием к чувственным радостям жизни, — там нечем и вытеснять. Она принадлежит к числу людей, быть может и слабых, но больше всего боящихся унижения; такие не соглашаются быть подавленными и слабыми до конца. Всем защитным уловкам они предпочитают высокомерное созерцание трагических истин бытия. Процесс созерцания их утешает. Нигилизм ее питается мыслью о смерти (раз помрем — то тем более все равно); а беспредметный культ мужества находит поддержку в нигилизме, который, как все отрицательные воззрения, никогда не отрицал, что люди должны «с готовностью идти туда, куда не могли не идти...» (Ларошфуко). Этой вот голой храбростью — способом неутешительным, но годным и для философов, и для детей, — она силится одолеть задачу. Недавно умер человек, который ее любил и которого она обидела. Он был квалифицированным мотоциклистом, то есть постоянно и добровольно подвергался смертельной опасности. Умирал же от рака тяжело, со страхом. Для перелетов, для охоты на тигров и восхождения на ледники достаточно, может быть, умения не думать о развязке, но для туберкулеза и рака это совсем не годится. Он умирал долго; А. бывала у него каждый день; и вместе с физическим утомлением росла усталость ума, непрерывно занятого все новыми подробностями неразрешимой задачи.
— Знаете,
человек может покончить с собой только в самом начале. Как только он узнал. Я уверена... Пока у него психология здорового человека. Потом поздно. Он ни за что, ни за что этого не сделает. Ему всякая жизнь приятна.— Ну да. Когда человек «с психологией здорового» узнает, что он смертельно болен, он видит перед собой страдания и конец всего, всех своих целей и интересов. У больного же создается свой круг интересов. Негативных по существу, но глубоко забирающих. Почему живут больные раком?.. Почему живут каторжники?.. Потому что у каторжника цель — поесть досыта или отдохнуть лишние полчаса. Человек, вероятно, может вынести все, кроме отсутствия целей.
— Скажите, а вот что это значит? Он жаловался на что-то. Я сказала ему — «бедняга»... Он вдруг сказал: «Был бедняга!
Теперь я ни на что не надеюсь...» И замолчал. Скажите — может так быть, что человек мучится только пока надеется?.. Я не могу понять, может ли это быть?
— Вероятно. То есть это бывает в другом — в любви, в работе. Значит, и в смерти может быть так...
— Они продолжают ему вкручивать, и, кажется, это неправильно. Там была какая-то трескучая дама. Она все время говорила с ним о будущем — где они встретятся летом. Она так много об этом говорила, что видно, что нарочно, и он раздражался. Вкручивать ему может мать, потому что она сама чему-то верит, и потому это не раздражает его. Вы не думаете, что с человеком, который умирает, нужно говорить как раз об этом?
— Возможно. Между прочим, когда-то нельзя было скрывать от человека, что он умирает; он должен был проделать религиозные процедуры. Собственность, семья тогда тоже обязывала, ждали распоряжений. У нас, например, писали, что злодей Арендт, которому Николай приказал уморить Пушкина, нарочно для этого говорил ему, что он безнадежен. Представьте себе — от Пушкина, от Пушкина, вышедшего на смертный бой, скрывать, что он умирает... Страшнее всего этот принятый нами расчет на слабодушие, на физический ужас.
— Так вот, как они посылали священника, — надо посылать умирающему лектора, чтобы он говорил ему о прекрасном сне материи...
— Что?!.
— О сне материи. Лектор будет рассказывать о том, что ничего не будет...
— Какую дичь вы говорите, дитя!
— Почему дичь? Вам в душе это нравится...
— Да. Мне вообще нравится мужество. Не потому, что у меня его много... Потому, — что я боюсь страха.
— Подумайте — что мы все делаем. Мы умирающего оставляем одного. Никто не говорит с ним об этом. Но ведь он об этом думает.
— Да, да. Он только об этом думает. Например, ночью...
— Никто не помогает ему. Ему стыдно говорить о смерти. И он чувствует, что он боится и все вокруг боятся. И потому он до конца совсем один.
На этом отрезке разговора я излагаю теорию удвоенного срока жизни.
— Как это? Кто это? Это мы будем жить сто восемьдесят лет?
— Неизвестно. Может быть, и мы.
— Какой ужас! А что для этого надо делать? В этом восклицательно-вопросительном сочетании — защитная аффектация пренебрежения и наивный интерес.
— Это еще придумают. В общем, человек по природе должен жить вдвое больше, но от большого, что ли, ума умирает молодым.
— А, так наверное будут изымать ум; и человек будет жить полтораста лет в идиотическом состоянии.
— Вы лучше скажите — вам хотелось бы жить еще, скажем, сто шестьдесят лет?