Записные книжки
Шрифт:
16 ноября
Был очень тихий, спокойный вечер, облака ушли и собирались вокруг заходящего солнца. Деревья, потревоженные ветерком, устраивались на ночь; они тоже успокоились; птицы слетались, находя убежище на ночь среди тех деревьев, у которых густая листва. Здесь были две маленькие совы; совы сидели высоко на проводах, глядя своими немигающими глазами. Холмы же, как обычно, стояли одиноко и отстранённо, далёкие от всех тревог; в течение дня им приходилось мириться с шумами долины, а теперь холмы устранились от всякого общения, и темнота сгущалась над ними несмотря на слабый свет луны. Луна была окружена ореолом туманных облаков, и всё готовилось уснуть, кроме холмов. Они никогда не спали, они всегда наблюдали, ждали, смотрели, они без конца переговаривались друг с другом. Те две маленькие совы на проводе издавали дребезжащий звук, вроде камней в металлической коробке; их трескотня была гораздо громче, чем можно было бы предположить по их маленьким телам, размером с большой кулак; вы слышали ночью, как они перелетают с дерева на дерево, хотя их полёт так же бесшумен, как и больших сов. Совы слетели с проволоки, и, опустившись пониже, почти к самым кустам, снова поднялись к нижним ветвям дерева и с безопасного расстояния настороженно наблюдали окружающее, но вскоре утратили ко всему интерес. А на кривом шесте, подальше вниз, сидела большая сова; она была коричневая, с огромными глазами и острым клювом; клюв совы, казалось, старался вылезти наружу между её вытаращенными глазами. Затем эта сова полетела, резко взмахивая крыльями, с таким спокойствием
Сомнение и стремление оспорить стали просто бунтом, реакцией на то, что есть, но во всех реакциях так мало смысла. Коммунисты бунтуют против капиталистов, сын против отца; отказ принимать социальную норму, чтобы разорвать экономические и классовые узы. Возможно, эти бунты необходимы, но всё же они не очень глубоки; вместо старого стереотипа начинает повторяться новый стереотип, и в самом разрушении старого уже заключается новый, замыкающий, закупоривающий ум и разрушающий его этим.
Бесконечный бунт внутри тюрьмы есть реакция, ставящая под вопрос и оспоривающая ближайшее; перестроенные и по-другому украшенные тюремные стены, по-видимому, дают нам такое глубокое удовлетворение, что мы никогда не прорываемся сквозь эти стены наружу. Сомневающееся, оспоривающее недовольство внутри стен ведёт нас не слишком далеко; оно может привести вас на луну или к нейтронным бомбам, но всё это остаётся в пределах скорби. Но усомниться в структуре скорби, исследовать её и выйти за её пределы — это не означает находить убежище в реагировании. Такое сомнение — гораздо более настоятельная необходимость, чем полёт на луну или посещение храма; это то сомнение, которое разрушает структуру и не создаёт новую и более дорогую тюрьму с её богами, с её спасителями, с её экономистами и лидерами. Такое сомнение разрушает механизм мысли, оно не производит замену мысли или вывода или теории другими, новыми. Такое сомнение сокрушает авторитет, авторитет опыта, слова и наиболее почитаемого зла — власти. Это сомнение, которое не порождено реакцией, выбором или мотивом, взрывает моральную и респектабельную эгоцентрическую активность, ту самую активность, которую постоянно видоизменяют и совершенствуют, но никогда не ликвидируют радикально и полностью. Это бесконечное усовершенствование означает бесконечную скорбь. То, что имеет причину или имеет мотив, неизбежно порождает страдание и отчаяние.
Мы боимся полного разрушения известного, основы эго, «я», «моё»; известное лучше неизвестного, известное с его смятением, конфликтом и несчастьем; свобода от известного может разрушить то, что мы называем любовью, отношениями, радостью и прочее. Свобода от известного, взрывающее сомнение, — не реакция, — кладёт конец печали, так что любовь есть нечто такое, чего ни мысль, ни чувство не могут измерить.
Наша жизнь так поверхностна и пуста, мелкие мысли и мелочные действия, вплетённые в конфликт и несчастье, постоянные переходы от известного к известному и психологическая потребность в безопасности. В известном нет безопасности, — как бы того ни хотелось человеку. Безопасность — это время, а психологического времени не существует, оно — миф и иллюзия, порождающие страх. Нет ничего постоянного ни сейчас, ни потом, в будущем. Если мы правильно сомневаемся, исследуем и слушаем, то этим полностью разрушается формируемая мыслью и чувством система — система известного. Самопознание, познание путей мысли и чувства, внимание к каждому движению мысли и чувства, кладёт конец известному. Известное порождает скорбь, и любовь — это свобода от известного.
17 ноября
Земля была цвета неба; холмы, зелень созревающих рисовых полей, деревья и сухое песчаное русло реки имели цвет неба; каждая скала на холмах, большие валуны, были облаками, и в то же время они были скалами. Небо было землёй, а земля небом; заходящее солнце преобразило всё. Небо пылало огнём, вспыхивающим в каждой полоске облаков, каждом камне, каждой травинке и песчинке. Небо полыхало зелёным, пурпурным, фиолетовым, тёмно-синим; оно полыхало с неистовством пламени. Над этим холмом оно было широким мазком пурпурного и золотого; а над южными холмами оно горело мягкой зеленью и увядающей синевой; на востоке столь же великолепен был противозакат — в ярко-красном и жжёной охре, красном цвета фуксина и бледно-фиолетовом. Противозакат взрывался таким же великолепием, как и закат на западе; редкие облака собрались вокруг заходящего солнца, они были чистым, бездымным огнём, который никогда не угаснет. Необъятность этого огня и его интенсивность пронизывали всё — и уходили в землю. Земля была небом, и небо было землёй. И всё было живым, искрилось и вспыхивало цветом, и цвет был богом, не человеческим богом. Холмы стали прозрачными; каждая скала и камень потеряли свой вес, плавая в цвете, и отдалённые холмы были голубыми голубизной всех морей и неба всех стран. Созревающие рисовые поля были ярко-розовые и зелёные, они сразу привлекали внимание. И дорога, пересекавшая долину, была фиолетовой и белой, такой живой, что казалась одним из лучей, стремительно пересекавших небо. Вы были из этого света, пылающего, яростного, взрывающегося, — без тени, без корня, без слова. И по мере того как солнце опускалось всё ниже, каждый цвет становился всё более сильным, более интенсивным, вы же полностью исчезали, без всяких воспоминаний. Это был вечер, у которого не было памяти.
Каждая мысль и чувство должны цвести, чтобы жить и умирать; цвести должно всё в вас — честолюбивое стремление, жадность, ненависть, радость, страсть; в цветении их смерть и свобода. Только в свободе может что-то процветать и развиваться, не в подавлении, контроле и дисциплине, они только извращают и развращают. Цветение и свобода есть благо и вся добродетель. Позволить зависти цвести нелегко; её осуждают или её лелеют, но никогда не дают ей свободы. Только в свободе факт зависти раскрывает свой цвет, свою форму, свою глубину, свои особенности; а если её подавлять, она никогда не раскроется полностью и свободно. Когда она проявила себя полностью, ей приходит конец: только для того, чтобы рас крыть другой факт, факт пустоты, факт одиночества, факт страха; по мере того как каждому факту позволяется цвести свободно, во всей полноте, конфликт между наблюдающим и наблюдаемым прекращается; цензора больше нет — есть только наблюдение, есть только видение. Свобода возможна только в завершении, а не в повторении, не в подавлении, не в подчинении шаблонам мысли. Завершение присутствует лишь в цветении и умирании; нет цветения, если нет окончания. Имеющее продолжение — это мысль во времени. Цветение мысли — это окончание мысли, потому что только в смерти есть новое.
Нового не может быть, если нет свободы от известного. Мысль — старое — не может принести нового, она должна умереть, чтобы было новое. Что цветёт, то должно прийти к концу.
20 ноября
Было очень темно; в безоблачном небе блистали звёзды, и горный воздух был свеж и прохладен. Фары выхватывали высокие кактусы, и они казались полированным серебром; утренняя роса лежала на них, и они светились; мелкие растения блестели от росы, и фары заставляли растительность вокруг искриться и вспыхивать зелёным цветом, и цвет этот не был зелёным цветом дня. Каждое дерево молчало, таинственное, дремлющее и неприступное. Орион и Плеяды заходили среди тёмных холмов; даже совы были далеко и молчали; не считая шума автомобиля, вся земля спала; только сидевшие у дороги козодои с красными, сверкающими глазами, будучи выхвачены из темноты светом фар, уставились на
нас и, беспокойно затрепыхавшись, улетели. Так рано утром крестьяне спали, и лишь редкие люди на дороге, закутавшись так, что видны были только лица, устало брели из одной деревни в другую, и выглядели они так, будто брели всю ночь; несколько человек сгрудилось вокруг огня, отбрасывая на дорогу длинные тени. Собака чесалась посреди дороги; она не пожелала сдвинуться, и автомобилю пришлось объехать её. Затем вдруг показалась утренняя звезда, чуть ли не величиной с блюдце; звезда была поразительно яркая и, казалось, завладела всем востоком. Пока она поднималась, показался Меркурий, как раз под ней, бледный и могущественный. Лёгкое зарево вдали было началом рассвета. Дорога извивалась туда-сюда; почти нигде дорога не шла прямо, и деревья по сторонам мешали ей убежать в поля. Попадались большие водоёмы, которыми воспользуются для полива летом, когда воды будет не хватать. Птицы всё ещё спали, кроме одной или двух, но по мере приближения рассвета они начали просыпаться — вороны и стервятники, голуби и бесчисленные мелкие пташки. Мы поднимались и пересекали длинный лесистый кряж; ни одно дикое животное не перебежало дорогу. Теперь на дороге появились обезьяны; огромный самец сидел под толстым стволом тамаринда и даже не пошевелился, когда мы проезжали мимо, хотя все остальные разбежались во все стороны. Маленькая обезьянка, должно быть, всего лишь нескольких дней от роду, прицепилась к животу своей матери, которая, похоже, была весьма недовольна происходящим. Рассвет уступал место дню; грузовики, с грохотом проносящиеся мимо, выключили фары. Теперь проснулись и деревни; люди подметали входные ступени, выбрасывая мусор на середину дороги; грязные, запаршивевшие собаки всё ещё крепко спали прямо посреди дороги; они, похоже, предпочитают именно самую середину дороги; грузовики объезжали их, автомобили и людей. Женщины, сопровождаемые маленькими детьми, несли воду из колодца. Солнце становилось жарче и ярче, холмы были суровы, и деревьев здесь стало меньше; мы покидали горы и направлялись к морю по плоской, открытой местности; воздух был горячим и влажным; мы приближались к большому густонаселённому и грязному городу (Мадрас. Здесь он остановился в доме на северном берегу реки Адьяр. Эта река впадает в Бенгальский залив южнее Мадраса), и холмы остались далеко позади.Автомобиль ехал довольно быстро, и это было хорошее место для медитации. Быть свободным от слова и не придавать ему слишком большого значения; видеть, что слово не реальность и что вещь, реальность никогда не бывает словом; не попадать во власть намёков и подтекстов слова и всё же использовать слова, с осторожностью и пониманием; быть чутким к словам и не быть ими придавленным или отягощённым, прорываться сквозь барьер слов и рассматривать факт, реальность; избегать яда слов и чувствовать их красоту; отбрасывать всякое отождествление со словами и исследовать их, потому что слова — ловушка, западня. Они символы, а не реальность. Завеса слов служит укрытием для ленивого, бездумного и лживого ума. Подчинение словам есть начало бездействия, которое может казаться действием, и ум, захваченный символами, не может далеко продвинуться. И каждое слово, и каждая мысль формируют ум, и без понимания каждой мысли ум становится рабом слов и начинается скорбь. Ни умозаключения, ни объяснения не могут положить конец скорби.
Медитация — не средство достижения цели; нет никакой цели и нет достижения; это движение во времени и вне времени. Любая система, любой метод привязывают мысль к времени, но осознание без выбора каждой мысли и чувства, понимание их мотивов, их механизма, предоставление им возможности расцветать есть начало медитации. Когда мысль и чувство цветут и умирают, медитация есть движение вне времени. В этом движении —экстаз; в полной пустоте—любовь, а с любовью — разрушение и творение.
21 ноября
Всякое существование есть выбор; только в одиночестве нет выбора. Выбор — в любой форме — означает конфликт. В выборе неизбежно присутствует противоречие; это противоречие, внутреннее и внешнее, порождает смятение и несчастье. Чтобы убежать от этого несчастья, настоятельно необходимыми становятся боги, верования, национализм, приверженность различным формам деятельности. И в случае бегства они становятся сверхценными, но бегство — это путь иллюзии; тогда и приходят страх и тревога. Скорбь и отчаяние — это путь выбора, и здесь нет конца страданию. Выбор, отбор всегда неизбежен, пока есть выбирающий, накопленная память о страдании и удовольствии, и каждый опыт выбора только усиливает память, чей отклик становится мыслью и чувством. Память имеет лишь частное назначение — откликаться механически, этот отклик и есть выбор. В выборе нет свободы. Вы выбираете согласно окружению, в котором были воспитаны, согласно вашей социальной, экономической, религиозной обусловленности. Выбор неизбежно усиливает эту обусловленность; нет способа убежать от этой обусловленности — это только порождает ещё большее страдание.
Вокруг солнца образовалось скопление из нескольких облаков, и они пылали далеко внизу, у горизонта. Пальмы темнели на фоне пылающего неба; они стояли среди золотисто-зелёных рисовых полей, тянущихся далеко к горизонту. Одна из пальм стояла совершенно отдельно в желтеющей зелени риса; она не была одинокой, хотя и выглядела довольно заброшенной и далёкой. С моря дул ласковый ветерок, и редкие облачка гонялись друг за другом быстрее ветра. Пламя угасало, и луна сгущала тени. Повсюду здесь были тени, тихо шепчущиеся друг с другом. Луна стояла прямо над головой, и тени на дороге были глубокими и обманчивыми. Должно быть, водяная змея пересекала дорогу, спокойно скользя и преследуя лягушку; на рисовых полях была вода, и лягушки квакали с почти правильной ритмичностью; в длинной полосе воды близ дороги они, высунув из воды головы, гонялись друг за другом; они ныряли и снова высовывались, чтобы исчезнуть опять. Вода была ярко-серебристая и сверкающая, и тёплая на ощупь, и полная таинственных шумов. Мимо проезжали запряжённые в волов повозки, везущие в город дрова; звонил звонок велосипеда, а грузовик с ярко горящими фарами пронзительно гудел и требовал проезда; но тени оставались неподвижными. Это был красивый вечер, и здесь, на этой дороге, так близко к городу, пребывало глубокое безмолвие; ничто не нарушало его, даже луна и грузовик. Это было безмолвие, которого ни мысль, ни слово коснуться не могли, безмолвие, которое гармонировало с лягушками, с велосипедами, безмолвие, которое следовало за вами; вы шли в нём, вы дышали им, вы видели его. Оно не было робким, оно было и настойчивым и приветливым. Оно выходило за ваши пределы в необъятные просторы, и вы могли следовать за ним, если ваша мысль и чувство были полностью спокойны, забывали и теряли себя подобно лягушкам в воде; те были лишены всякой важности и так легко могли потеряться и найтись снова, когда это понадобится. Это был очаровательный вечер, полный ясности и мимолётной улыбки.
Выбор всегда порождает несчастье. Понаблюдайте за ним и увидите, как он таится, требует, настаивает и умоляет, и прежде чем вы поймёте, где вы, вы уже пойманы в его сети неизбежных обязанностей, ответственностей и отчаяний. Наблюдайте его, и вы осознаете факт. Осознавайте факт, вы не можете прикрывать, прятать его; вы можете маскировать его, убегать от него, но вы не можете изменить его. Он есть. Если вы оставите факт в покое, не вмешиваясь в него и не мешая ему своими мнениями и надеждами, страхами и отчаянием, своими продуманными, хитроумными суждениями, он расцветёт и покажет все свои хитрости, все свои тонкие пути, а их много, всю свою кажущуюся важность и этику, свои скрытые мотивы и причуды. Если вы оставите факт в покое, он покажет вам всё это и ещё больше. Но вы должны осознавать факт без выбора, будучи и мягким и тихим. Тогда вы увидите, что выбор, достигнув расцвета, у мрёт, и тогда будет свобода, не то, чтобы вы стали свободны, а просто будет свобода. Творец выбора — вы сами; вы прекратили делать выбор. Нечего выбирать. И из этого состояния отсутствия выбора расцветает одиночество. И присущее ему умирание не кончается никогда. Оно всегда цветёт, и оно всегда новое. Умирать для известного значит остаться одному. Всякий выбор существует в поле известного, и действие в этом поле всегда порождает скорбь. Окончание скорби — в том, чтобы быть одному.