Запоздалые истины
Шрифт:
— Этот хороший муж заявляет жене, что человек есть дитя наслаждений.
— Какой он милый...
— Ань, ты хороший технолог, но в вопросах мужской психологии, извини, не тянешь.
— Может быть, Юра, не тяну. Но если бы ты... однажды... пришел домой... от тебя пахло бы ликером и французскими духами... и заявил бы, что любишь наслаждения...
— То что бы? — он даже отпустил взглядом экран.
— Не знаю, Юра. Но что-то бы произошло.
— С кем?
— С тобой, Юра.
— Со мной, Аня, подобного никогда не произойдет.
— Я знаю, — вздохнула она.
— Чай будем пить?
— Можно и попить.
— Нет,
— Ну не будем...
Неожиданный звонок, сильный и долгий, заглушил урчание воды, стук форточки, скрип кресла и говорок телевизора. Мужчина неспешно встал, выключил у телевизора звук и недовольно буркнул:
— Кого это несет...
— Наверное, сосед.
Пока он ходил открывать, она вытащила из кармана халата косынку и покрыла голову, спрятав металл бигудей. По молчанию в передней, по какой-то тяжести, которая потекла вдруг оттуда, она поняла, что это не сосед...
— А я к вам в гости, — улыбнулся Рябинин.
— Поздновато, но я ждал, — признался директор, принимая мокрый плащ.
— Почему ждали?
— Предчувствовал...
— Садитесь, пожалуйста, — она вскочила и придвинула к столу единственное мягкое креслице.
Рябинин знал, что поздновато — десять часов. После этого подвала, забитого хлебом, после задержания Башаева и допроса Рябинину казалось, что его нервы слышимо заныли, как комариная стая над ухом. Нужно их утолить, эти надрывные нервы. Он еще раз глянул на руку — десять часов пять минут. Закон разрешал поздние допросы только в неотложном случае. Когда совершалось тяжкое преступление, когда совершено убийство. А уничтожение хлеба — не тяжкое преступление?
Рябинин огляделся... Двухкомнатная квартира. Пол, покрытый линолеумом. Выжженные солнцем обои. Простенькая мебель. Шкаф, широкий, как железнодорожный контейнер. Канцелярская лампа на столе. Телевизор чуть не первого выпуска.
Тогда Рябинин пристальнее вгляделся в директора...
Какой-то обвислый тренировочный костюм. Широченные шлепанцы, как снегоходы. Сырое, тяжелое лицо. Откровенно сонный взгляд. И лысина, блестевшая от канцелярской лампы.
— Юрий Никифорович, а что у вас такая старомодная мебель? — улыбнулся следователь.
— Меня устраивает.
— Его устраивает, — подтвердила жена.
— А что вы не сдерете линолеум и не настелете паркет?
— Какая разница?
— Ему все равно, — опять подтвердила жена.
— Обои-то выцвели, как писчая бумага стали...
— Собираюсь переклеить.
— Он собирался.
— А почему не купите телевизор с большим экраном? Ничего же не видно.
— Нам видно.
— Вы в очках, поэтому вам и не видно, — объяснила жена.
— А что это журчит?
— Кран течет, — буркнул директор. — Почему не чините?
— Мне не мешает.
— Ему не мешает.
— Извините, вы пришли по делу? — раздражаясь, спросил директор.
Но Рябинину сперва хотелось понять... Мужчина, а это значит — сильный, энергичный и умный. Сорок лет ему, самая зрелая пора. Высшее образование — у человека образование, выше которого некуда. Здоров, обеспечен, уважаем... Почему же он ничего не делает ни на работе, ни дома?
— Может, хобби? — вырвалось у Рябинина.
— Не понял?
— Собираете марки, много читаете, шьете галстуки, режете по дереву или изучаете санскрит?
— Я не мещанин, — почти гордо сказал директор, как бы разом отвечая на все следовательские вопросы.
Рябинин ждал
квартирного блеска и небывалого комфорта — если человек не живет для завода, то он живет для себя. Оказалось, что можно жить ни для завода, ни для себя. Тогда для кого? И если не жить, тогда что? Существовать? Хапать... Да ему и хапать-то неохота. Да он не поднялся даже до мещанина. Нет, поднялся, ибо есть мещане бесхрустальные, безвещные — это лодыри. Неплохо, он запишет в дневник: «Лодырь — это мещанин ленивый». А можно ли доверять завод человеку, который не управляется даже со своей квартирой?— Хотите чаю? — спросила жена.
— А у вас чашки есть?
— Конечно, сервизные.
— Ань, следователь шутит.
Директор осоловело смотрел в жухлую скатерть. Спокойный, добрый человек.
— Юрий Никифорович, рабочие хвалят вашу доброту...
— Да, я стараюсь каждому сделать приятное, — быстро согласился Гнездилов.
— Почему?
— Как почему?
— Зачем каждому делать приятное?
— Наш моральный кодекс...
— Ну зачем делать приятное, например, шоферу Башаеву, пьянице и плохому работнику?
— Такова, в сущности, моя натура...
— А я знаю, в чем тут суть, Юрий Никифорович. Добротой вы покупаете себе спокойную и тихую жизнь. Вы откупаетесь ею от людей, от работы. У вас доброта вместо дела. Если, конечно, это называется добротой...
Рябинин чуть не задохнулся от такого количества быстрых слов. Чтобы успокоить дыхание, он открыл портфель и достал неизменный бланк протокола допроса.
— Юрий Никифорович, я пришел ради одного вопроса... Кому непосредственно вы разрешили вывозить горелый хлеб?
— Механику, — сразу ответил директор.
Выражение «битва за хлеб» мне долго казалось газетным, вычурным. Но когда я попал на уборку урожая в Северный Казахстан и поднялся на сопку...
Земля гудела моторами, блестела соломой и дымилась пыльными шлейфами, достающими до неба. Комбайны шли рядами, как танки. Грузовики колоннами неслись по мягкой от пыли дороге. Бетонные элеваторы стояли над степью великанскими дотами. Тока с холмами пшеницы походили на прибалтийские дюны, развороченные людьми и техникой. Лица, высохшие от жары, работы и пыли. Рубашки, сопревшие от пота и трения спиной об обшивку сиденья. Воспаленные глаза и вечный скрип песка на зубах. Сон урывками, на ходу, везде, где только можно приткнуть голову хоть на минутку. Санитарные машины, дежурившие у палаток с красными крестами. Повар, бегущий к комбайну с обедом, словно его вот-вот накроют неприятельским огнем.
Бой, тяжелейший бой за хлеб. Днем и ночью, днем и ночью...
Хождение по хрюку оказалось пустым: то он хрюк перепутает с каким-нибудь скрипом, то хозяева попадутся молчуны, то кормят одними лишь комбикормами... Теперь Леденцов шел к какой-то Сосипатровне, названной «кулачкой первый сорт»: имела двух кабанов, и на седьмом десятке у нее вырос зуб. Ее дом зеленел сочно, свежевыкрашенно. К левому боку какими-то уступами примкнули строения: хлев, сарай и сарайчики, кладовые и кладовочки. Большой земельный участок чернел после убранной картошки. Деревья и кусты оттеснились к забору, да ведь поросят яблоками и клубникой не прокормишь. Окошки, как всегда бывает в небольших домах, светились мягким и уютным светом; впрочем, их свет мог скрадываться дневным. Из трубы шел дымок и стекал по крыше на влажную землю. И Леденцов подумал, что дымок этот тепел и сух.