Запоздалые истины
Шрифт:
— Постольку-поскольку, — уклонился Рябинин от прямого ответа.
— Что предпочтет женщина: любовь или замужество?
— Думаю, то и другое.
— А если нужно выбрать?
— Любовь, — Рябинин даже не задумался.
— Нет, замужество. Девяносто процентов женщин скорее согласится на замужество без любви, чем на любовь без замужества.
— Сомневаюсь...
— Семья для женщины дороже любви.
За сосновой стеной раскинулся стылый ноябрьский вечер с загородной темнотой и просторными ветрами. За сосновой стеной жил тихой жизнью уставший за день поселок.
— Что такое женская любовь? Это проекция инстинкта материнства на мужчину.
— А что же тогда мужская любовь? — заинтересовался Рябинин.
— Соответственно, инстинкт отцовства, его проекция на женщину.
— Но полно мужчин, с которыми этот инстинкт и рядом не лежал.
— Влюбляются мужчины только с разбуженным инстинктом отцовства.
— Кто и где его будит?
— В детстве, при общении с братишками и сестренками.
— Странная теория... У вас... был разбужен?
— Я вырос в многодетной семье.
Ни одну мысль, сколь бы она ни казалась странной, Рябинин не отвергал с лету. Теория Слежевского была не такой уж странной. Всему главному человек научается в детстве. Может быть, и любви.
— А женский интеллект? — все-таки усомнился Рябинин.
— Истинная женщина живет не интеллектом, а инстинктом. Он ей подсказывает, что любовь вроде красивого шарика — сейчас в руке, сейчас улетел.
— Но вы сказали, что...
— Анна не послушалась инстинкта. Мы с ней пробродили весь день и почти всю ночь. И ее свадьба не состоялась.
— Предпочла любовь, а не семью?
— Да. Но через три месяца я женился на ней.
— И все-таки по любви, — заключил Рябинин.
— Думаете, это так важно?
— Жениться-то?
— По любви жениться, без любви... Да хоть по ненависти. Дело не в этом.
Рябинин хотел спросить, в чем же дело, но Слежевский встал и прильнул к окошку, маленькому, как телевизионный экран:
— По-моему, вас ищут...
6
В чужом месте; в лесном тихом поселке; в холодном пустом клубе, похожем на заброшенную церковь; в странной комнате с мордами и рожами; в простенке за шкафом Рябинин вдруг встретил очень знакомого и домашнего человека — в простенке за шкафом висело длинное пожелтевшее зеркало. Знакомый и домашний человек грустно улыбнулся уже похудевшим лицом.
Молодость Рябинин провел в разлуках. И они отпечатались в сознании свинцовыми вмятинами навсегда. Теперь стоило уехать из дому, как они, эти разлуки, непонятно сливались в одну бесконечную, непонятно съедали все остальное время, что текло меж ними. Будто бы не было ни своего дома, ни Лиды, ни Иринки; будто бы опять он бесконечно скитается по городам и весям... Или уж так устроен человек, что последнее одиночество кажется самым одиноким, последнее горе — самым горьким, а последняя радость — самой радостной?
Инспектор спугнул его — Рябинин метнулся от зеркала, от того знакомого и домашнего человека, готового расхныкаться от
встречи в простенке.Петельников сел и вытянул ноги, наподдав стол. Его брюки, помаранные светлым суглинком, утратили былую стрельчатость. Рябинин поднял взгляд на инспекторское лицо — все такое же четкое, крепкое, энергичное... Нет, слегка поблекло, как непроявленная фотография. Пошли третьи сутки... Спит ли он? Или его тоже жжет разлука?
— Я с похорон, — отозвался инспектор на щупающий взгляд следователя.
— Что там?
— Похоже, раскроем преступление.
— Ну...
— К гробу шли прощаться. Когда подошел сторож поселкового магазина Ковбаса...
— Кто?
— Ковбаса, фамилия такая. Когда он подошел, то одна местная дама тихонько сказала: «Вот он, убийца...»
— Какая местная дама?
— Киселева Вера Гавриловна.
Рябинин нетерпеливо поправил очки, сразу позабыв и про одиночество, и про домашнего человека в простеночном зеркале. Инспектор, ждавший этого нетерпения, открыл дверь и ввел Киселеву.
— Здрасьте, что за дела? Люди на поминки, а меня в милицию.
Но молодая женщина улыбалась крепкой, знающей себе цену улыбкой. Ее высоченная прическа цвета огня с молоком, была прикрыта светлым платочком, который лежал, как газетка на пружинистых кустах. Лицо, которое у нее тоже было симпатичным, терялось под этой вспышкой волос и как бы уже не имело значения.
— Поминок не будет, Вера Гавриловна, — сказал Рябинин, расстилая свой протокол.
— Как не будет?
— Муж не хочет.
— Переживает, бедняжка...
Она поправила волосы движением, в котором была отточенность, женственность и какая-то призывная широта.
— Вы знали погибшую?
— Мы тут в поселке все друг друга знаем.
— Что можете сказать об их семье?
— Дай бог всем так жить. Покойница была золото, а муж серебро. Мне бы такого.
— А вы не замужем? — спросил Рябинин, стараясь, как всегда, допрос обернуть свободным разговором.
— Замужем, да толку-то что. Придет с работы и сидит у телевизора, как Иуда.
— Как... Иуда?
— Ну этот... бог индийский.
— Будда, — подсказал инспектор.
— Ага, — она обернулась.
Петельников сидел на пне бесстрастно, как тот самый Будда. Широко открытые, почти неживые глаза смотрели на Киселеву жутковато. Она скомкала улыбку и тревожно повернулась опять к следователю. Рябинин разглядел — инспектор боролся со сном.
— Вера Гавриловна, Ковбасу знаете?
— Какую колбасу?
— Ковбаса, фамилия мужчины.
— Впервые слышу. А кто такой?
— Сторож магазина.
— Не знаю.
— Как же не знаете...
— Нужен он мне, как архиерею третий позвонок, — уже огрызнулась Киселева, напуганная инспектором.
Рябинин считал, что допрос ничем не должен прерываться. Ни магнитофоном, ни стенографией, ни другим человеком, ни телефонным звонком... Даже составлением протокола. Поэтому он старался все запоминать и не тревожить вызванного записями. Только в крайнем случае, при многочасовых допросах, чиркал он украдкой свои иероглифы, которые лишь потом шли в строчку показаний.