Заре навстречу(Роман)
Шрифт:
Рысьев не сразу восстановил связь с революционной организацией Перевала. «Дам себе каникулы! — думал он с циничной расчетливостью. — Главное, не упустить момент… когда волна взмоет — оседлать ее! Оказаться наверху!»
Все личные честолюбивые планы Рысьев строил с расчетом на революцию.
Он видел, что революционное настроение охватывает все более широкие круги народа. Чутко подмечал признаки «смертельной болезни» царизма.
Тяжко стало жить не только рабочим и крестьянам, жалуется и трудовая интеллигенция. Буржуазия и та ворчит на свое правительство.
Ворчит… но спекулянты, поставщики на армию,
Рысьев охотно поддерживал связь с родственниками жены… даже писал письма Вадиму на фронт.
С «дядюшкой» Охлопковым у него установились самые добрые отношения. Умный Валерьян держался независимо, голову перед «дядей» не сгибал, но тонко давал понять, что считает его незаурядным человеком. Племяннику разрешалось и возразить дяде и поддразнить его.
— Уважаю вас, дядюшка, за широкий размах… Вы как большой корабль в большом плаванье! Интересно, как этот корабль покажет себя в полосе туманов, в шторме? Не налетит ли на подводный камень?
— Яснее можно, Валерьян? — снисходительно спросил Охлопков.
— Можно. Я начну не с одного «большого корабля», а со всей эскадры, с буржуазии. Вы — буржуазия — гнете свою линию уже давненько… Забрали в руки местное самоуправление, Думу, земский союз, союз городов. Но аппетит пришел во время еды, и вам этого стало мало. Ваш брат — заводчики — пролезли в особое совещание… забрали в лапы военную экономику… Требуете создать ответственное министерство…
— Ну?
— Это уж вы подбираетесь к по-ли-тическому руководству, чтобы «гегемонить», чтобы короны снимать и надевать! «Хочу быть царицей морскою!»… Как та баба в «Рыбаке и рыбке».
Охлопков в раздумье погладил жирный бритый подбородок.
— Ты умен как бес, Валерьян! Да, к этому идет, брат! Этот пень в короне бездарен, как свиной пуп, ни для кого не секрет… кажется, всерьез подумывает о сепаратном мире…
— А дядюшка связан с английским капиталом! — заметил Рысьев.
— Михаил умнее и покладистее… Ему и карты в руки.
— Кабы не «бы»!
— Не понимаю…
— Попробуйте устройте переворот! Да что переворот… Пусть-ка Дума попробует всерьез бороться с царским правительством… Такое начнется движение в народе, что ахнете, дядюшка! Революция будет!
И Рысьев захохотал резким мефистофельским смехом.
— Тогда ваша эскадра вверх тормашками перевернется! Хотите договор, дядюшка? Когда вы будете наверху, мне помогайте, я буду наверху — вам помогу… А такая возможность не исключена! Нет! Ну?.. Руку!
И он схватил маленькой жилистой рукой толстую руку Охлопкова.
Декабрьский вечер. Луна. Мороз. Времени — восемь часов, а поселок Верхнего завода тих, безжизнен, как поздней ночью. Узкие тропки слабо видимы в голубой тени сугробов. Полозница блестит под луной. Беломохнатые, в инее, стоят кусты в палисадниках. Домишки нахохлились под снежными шапками. Сквозь замерзшие окна нетопленых изб чуть брезжит свет керосиновых коптилок.
Угрюма малуха Ярковых. Старушка лежит в густой тьме на печке, ногами к трубе. Неверный свет коптилки по временам падает на костлявое коричневое лицо, на белые пряди волос.
Анфиса присела на край деревянной кровати,
обняла укутанную Манюшку, которая опять к вечеру разгорелась и все время просит пить.У стола сидит сестра Анфисы, Фекла, когда-то разбитная, веселая бабочка. Подпершись рукой, она не мигая глядит на огонь и тихим, прерывистым голосом говорит:
— Он был у нас, тятя-то наш, хороший мужик: не пил шибко-то, табак не курил, матерно не ругался. Нас сызмальства к работе приучал… Помнишь, Фисунька, вы с мамой в Ключах, а мы с тятей в Лысогорске робили, на руднике? Помнишь горочку-то с ельничком?
— Помню.
— Утром, бывало, слушаешь: не шумит ли по крыше? В дождик мы не робили. Разбудит тебя тетка, и вот тебе кажется, что ты умылась, оделась… а сама спишь опять! Посадят тебя в тележку, а у тебя голова, как у цыпленка, болтается… Но на работе тятя меня жалел: уж не надсадит, чтобы камни класть большие, кидаешь мелочишку. Ямочку выроет, посадит туда, чтобы не упала — и гонишь. А свальщица поможет вывалить. Ей за это тятя, как получит выписку, обязательно фунт пряников купит.
Фекла рассказывала тихим, вздрагивающим голосом:
— А большая стала — одна у тетки жила, — сядешь с подружками в одну тележку да так да свалки и катишь! В троицу березку завьем, украсим, на свалку поставим, песни поем. Девушки в белых платочках, в вышитых запонах, лошади бумажными цветами украшены.
— Ты красивая была, — сказала Анфиса и вздохнула.
— Я по своей бойчине — от петли отрывок была, — продолжала Фекла, — и на работе скорая и попеть-поиграть… Тимка-то Кондратов недаром за мной ухлястывал!.. Доняло его, что свататься пошел!
— За отказ он тятеньке и не простил, со свету сжить хочет, из деревни выжил!
— В то время уж познакомилась я со своим Митрофаном… Полюбила… Уж он тебя не схватит, не тиснет. Уважительный был… все добрым порядком…
— Как голуби вы с ним жили, — тихо сказала Анфиса, с состраданием глядя на сестру.
— Он меня жалел. А в гости придем — я весь-то убор надену, — глаз не отведет… таково любо смотрит! Хорошо мы жили, пока не разлучила нас война. А уж, когда написал, что в плену — с ума сходила… Господи батюшко! И что со мной сделалось? И как это я совесть свою забыла, мужа не пожалела?
— Не вспоминай, Феня, — сказала старушка.
— Как не вспоминать, бабушка? — и слезы побежали привычным путем по блеклым щекам Феклы. — Каждую минуту казнюсь! Как это и стыда во мне не стало? Почему? Вспомнишь мужа, резнет тебя по сердцу, а ты словно отмахнешься от дум.
— Приворожили тебя, — с глубоким убеждением вставила старушка.
— Как забеременела, сразу опомнилась: что же это я наделала?.. Руки на себя наложить не могу, а страм тяжелее смерти кажется… Пришла к старушке, к лекарке… такая была хорошая, лечила со словом божьим и никому ничего не сболтнет, не выдаст. Спрашивает: «Вытравить хочешь?» Я только голову наклонила. «А человека ты можешь убить?» — «Ой, что ты, бабушка, родименькая!» — «Ну, и я не могу! Я и трав таких не знаю и знать не хочу. А совет дам: умела грех сделать, умей и кару принять». Сколько-то дней я все ходила, думала, думала… и пала в ноги свекру-тятеньке с мамонькой. Они так руками схлопали и заплакали. Принесла им горя-то! Тятенька месяц дома сидел, стыдно было людям глаза показать. А сколько разговоров пошло! Батюшки!