Заступа: Все оттенки падали
Шрифт:
– Пошли вон, в другой раз не в свое дело полезете – не прощу. – Рух мило улыбнулся бабам, на прощание перетянув чернобровую по аппетитно оттопыренному задку. – Ребеночка дай.
Лукерья с явной неохотой передала сына. Младенчик брыкал тощими кривыми ножками и душераздирающе выл. Никогда детей не любил – орут, пачкаются, тащат всякую гадость в рот. Рух внимательно глянул в заплаканные глазенки. Митяйка утробно сглотнул и заткнулся. Внушению поддается, уже хорошо. С виду обычный ребенок, ни хвоста, ни рогов, руки две, ноги две, пальцев сколько положено, головенка, правда, большевата и вся шишковатая, нос похожий на пятачок, личико плоское и широкое. У девок с такими внешностями успеха не будет.
– Красивый, – соврал Бучила.
– В отца удался, – растаяла Лукерья.
Рух
Бучила задумчиво поглядел на кадку с водой. Можно там отражение посмотреть, но дело гиблое – водичка обманет. В печке громко лопнул уголек, догорающие дрова занялись синим огнем.
– Веник можжевеловый в люльку клала? – спросил Рух.
– Клала, Заступушка, клала, – закивала Лукерья.
– Одного оставляла?
– Ни на мгновеньице. – Лукерья перекрестилась.
– Глаз не спускали, – буркнул дедок. – Чего мы, порядку не знаем? Пока не крещен, на виду должон быть, вот мы и следили, и старуха следила, хоть и слепая совсем.
– Слепая-слепая, – подтвердила бабулька. – Одним глазиком и вижу теперь. Нет ли у тебя, Заступушка, зелья от глаз?
– От глаз есть, – ухмыльнулся Бучила. – Как намажешь, глазки и выпадут, ни забот, ни хлопот. Нет, бабушка, не по моей это части, ты к Устинье ступай, от ее зелья если вконец не ослепнешь, то точно видеть начнешь. Свет все время горел?
Лукерья замялась, исподтишка переглянулась с отцом и призналась:
– Три ночи назад сильно разоспалась, умаялась видно, всегда за лучинкой следила, а тут недогляд. Проснулась под утро, а в избе темнущая тьма.
У Бучилы неприятно екнуло в животе.
– Моя то вина, – нахмурился дед. – Обычно до свету маюсь – глаз не сомкну, а тут сморило старого дурака. Вродь только прилег, а уже петух завопил. И бабка колодой спала, дело невиданное. У ней сон пропал, когда первый хахаль ееный с князем Святославом греков грабить ушел.
Дедову шутку Бучила пропустил мимо ушей.
– Еще странности были в ту ночь?
– Кровь вот тута была. – Лукерья указала на пол. – Запеклась уже вся и не то чтобы много. Кошка крысу задавила, видать.
– Хорошая кошка у нас, – добавила бабка. – Красивыя-я…
– Угу, точно. Кошка. Крысу, – протянул Рух, задумчиво глядя на уютно потрескивающее пламя в печи. Ребенок на руках притих и обмяк. Не бывает так, чтоб в доме всех сон одолел, да еще и кровь на полу. Бучила наклонился и сунул младенца в огонь. Ведь как бывает: дите неразумное, не ведает, что такое огонь, тянется к диковинному цветку, обжигаясь до кости и мокнущих пузырей.
Лукерья заорала не помня себя, кинулась к печке и осеклась. Дед грязно выматерился, охнула бабка. Младенчик дней пяти от роду растопырил ручонки и с неожиданной силой уперся в стены топки, не позволяя впихнуть себя в печь. Глаза, принявшие гнилой оттенок палой листвы, с ненавистью смотрели на Руха.
Бучила шагал по Нелюдову, погруженный в черные мысли. На приветствия не отвечал, от поклонов отмахивался, на робкие просьбы скалил клыки. Какая-то сука пролезла в его, личное, едва ль не родовое, село и подменила новорожденного. Злодейство доселе не виданное. Нет, всякое бывало, конечно: лешаки лесорубов частями на ветках развешивали, русалки парней воровали, стая волколаков однажды коров вместе с пастухами на лохмотья кровавые порвала. Но это по первости, пока Рух силушку не набрал. Договорился о мире, с кем по-доброму, с кем кровью великой. Тишина настала да благодать. А тут ребенка похитили. Окрестная нечисть
с нелюдью на такое вряд ли решится, опасаясь гнева упыря из проклятых руин. Бучила в своих владениях озорничать строго-настрого запретил. Так и ему спокойней, и они целей. Разве только молоденькие лесовики или мавки шалопутничать весною взялись? Этим знай одно баловство, ни почета, ни уважения. Всегда найдется придурок без царя в голове, выросший на сказках о древних героях Холмеге и Суэнраве, грезящий новой Виерееварой – священной войной против всего человеческого. Огонек, все еще тлеющий в печи полутысячелетнего противостояния и лютой вражды. Наслушавшись баек о старых временах, сбиваются в шайки, грабят и убивают путников, жгут церкви, нападают на деревеньки и хутора, оставляя после себя пепелища и обезображенные тела. Кончают всегда одинаково: войска загоняют банды в лесах, словно крыс, и тогда, взятые живыми, нелюди идут на костер. Кто с гордо поднятой головой, кто обгаживаясь и умоляя простить. Тогда становится ясно: в самом главном люди и нелюди одинаковы. Старуха с косой расставляет всех по местам.Рух миновал разлегшихся на дороге свиней. Те и ухом не повели. Огромный боров что-то жевал, утопив рыло в жидкой грязи. Даже обидно. Кошки и собаки чуют упыря издали, а свиньям плевать. Что есть ты, что нет. Хоть сто чертей прыгай вокруг. Недаром хряки считаются вместилищем диавола, а ведьмы пользуют этих тварей как ездовых. Жиды и сарацины, на жидов глядючи, свинятину вообще не едят, боятся с нечистым мясом демона проглотить. Сушеный свиной пятачок – лучшее средство от сглаза, по внутренностям черного борова лучше всего в будущее глядеть, закопанная перед домом в полнолуние свиная шкура будет три лета на себя все беды и горести забирать. А если на четвертое лето шкуру ту выкопать и соседу на поле бросить или под избу, то несчастий сосед выше крыши хлебнет. А можно свинку попросту съесть. Такая вот полезная тварь.
Кривая улочка вывела на окраину. Покосившиеся, потемневшие от времени избы остались за спиной, Руха накрыла тень заброшенного овина [13] : расплывшегося, вросшего в землю, с прохудившейся крышей, густо заросшего крапивой и зеленым плющом. Новый овин срубили многие лета назад, мужики грозились старый разобрать на дрова, но дальше разговоров дело не шло. Даже близко старались не подходить. Овин – место колдовское, напоенное хлебным духом, намоленное несметным числом голодных годов. Это ведь все равно что церкву снести… Так и стоял старый овин, став домом для мышиного племени и воробьев. А еще домовых, облюбовавших развалину для сходок и всяческих нужд.
13
Овин – хозяйственная постройка, в которой сушили снопы перед молотьбой.
Рух изломал сухие стебли, согнулся в три погибели и забрался в овин. Внутри царила зыбкая полутьма, истыканная косыми лучиками света, падавшими из дыр в потолке. Пахло соломой и пылью. Перекосившиеся стены и провалившаяся крыша свили лабиринт ходов, нор и укромных углов. Явственно слышался тихий многоголосый то ли скулеж, то ли плач. Глаза нещадно слезились, привыкая к перепаду дневного света с подрагивающими душными сумерками овина. По левую руку зашуршало, посыпалась сенная труха. Бучила протер глаза. Перед ним в развязной позе, уперев руки в бока, стоял домовой. С виду сущий человек, только махонький, Руху где-то по причинное место, с лицом, заросшим короткой буренькой шерсткой. Этим мехом домовики покрыты с головы до пят, включая ступни и ладони. Одет в рубаху навыпуск, полосатые порты и лихо заломленную набекрень шапку. На ногах короткие сапожки, расшитые бисером. Ага, из молоденьких, значит, старые домовые обувки не признают. За поясом топорик, глазки внимательные и цепкие. Рожа нахальная и продувная. Нахальство и раздутое самомнение – наиглавнейшие добродетели домовых. Но бабенки у них симпатичные, того не отнять, мохнатенькие и ласковые. На прошлую Купалу к Руху подбивала клинья одна, едва отвязался. Это ведь словно кошку етить, такое поганство даже для вурдалака грешно.
Конец ознакомительного фрагмента.