Затишье
Шрифт:
Ирадион тайком приносил лондонские статьи Искандера. Вытягивал из-под куртки переводы глав сен-симоновской «Индустриальной системы», «Остров Утопию» Томаса Мора.
Но в голове у Кости был ералаш. Землю отдать крестьянам — это понятно. Продукты труда — всем? Конечно! Да Россия — не остров. От Петербурга до Перми бесконечно тянется дорога, хоть на карте они совсем близко. Как распределить обязанности, как управлять республикой коммунизма? Образованным, умным утопистам браться одним за плавку чугуна, другим — за бразды руководства? А ведь все будут высокообразованными!
Русские
Нет, не подняться Косте над своим временем, ничего не разглядеть самому в розовом тумане утопии.
И молчит, удивленный волнением Наденьки. А Наденька растворила окно. Солнце пронизало ее платье, означило под ним туманно-розовые плечи, тонкий изогнутый стан. И кинулся бы сейчас Костя на колени, заговорил бы о своей собственной утопии!
— Душно как, — сказала Наденька. — В городе пыль, мусор, от домов тянет зноем. А в этих каморах! Ни воздуха, ни света, смрад…
— И главное, — вытянулся Костя, — главное, в каморах этих умные, честные люди!
— Это же преступники.
— Все их преступление в том, что они хотят равенства и братства всех людей. — Костя оторвал пуговицу, стиснул в ладони. Пуговица врезалась ободком в кожу.
— Наслушались вы, Константин Петрович, всяких… А что же знаете об этих людях?
— Я сам сидел в каморе! — вспылил Костя. — Жандармы чернят письма моей матери! Я не имею права сделать шага без их позволения. Весь город стал мне тюрьмой!
— Вы были в тюрьме? — Наденька ахнула, спрыгнула с подоконника. — Бедный мальчик. — Подошла к Бочарову, положила на его согнутый локоть узкую свою ладонь. — Не хочу и не могу с вами спорить. Но расскажите, расскажите мне об Иконникове, о всех ваших знакомых. Нет, не о том, что делали! — Она заметила, как насторожился Бочаров. — Какие они люди? В городе столько слухов, сплетен. Я хочу знать.
Долго ли был с ними Костя? Кажется, всегда-всегда. И легко было рассказывать об Александре Ивановиче, о поручике Михеле, о Феодосии.
С тех пор как распрощался с ними, не выходил из ограды особняка. Тишина занятий, зеленый отсвет листвы на книгах. Приглашают к обеду, к ужину. Наденька близко, каждое движенье ее он знает, каждый завиток на высокой шее. Но так и мертвец может смотреть из своей могилы…
Поручик иногда увлекал Наденьку на балы, в концерты. Костя слышал их голоса, видел, томясь за кустами, как Стеновой ловко подсаживает ее в коляску. Метался по флигельку, придумывал прикатистому офицерику инквизиторские казни.
Да и кто он? Кто он, Костя Бочаров? Недоучка, политический, нахлебник! Есть у него свой театр — игра воображения. И вот полковник однажды говорит: «Дорогой мой, вы именно тот человек, который может руководить заводом…»
Дальше Костя опускал занавес. Зато еще усерднее грыз твердь инженерской науки. А потом, с полки — «Современника», «Русское слово». Сколько за каждой строкой мыслей, разъедающих душу сомнениями, сколько до мелочей зримых картин. И за серыми линиями типографского набора, даже в очерках Зайцева и Шелгунова, видел себя и Наденьку.Теперь Наденька сама пришла к нему спрашивать… И лишь теперь, оказывается, отгородив себя, понял он Александра Ивановича яснее, любовнее.
Он чуть не плакал. Всплеснул графином, стукнул горлышком о край стакана, долго не мог сглотнуть воду.
А Наденька резко повернулась, вышла, не прикрыв дверь.
С утра Костя ждал, какой будет после вчерашнего встреча с Наденькою. Но словно ничего и не произошло. В урочное время, когда отложил он книгу, постучала Наденька в кабинет. На ней была легкая шляпка с голубенькими цветочками, серо-голубое платье. Перчатки по локоть. В руке зонтик.
— Константин Петрович, довольно вам стареть над книгами. Проводите меня в сад. Собирайтесь, жду!
Мигом к себе. Щетка по сапогам. Брюки со штрипками, сюртук. Щетка по волосам. Сердце колотится, будто взбежал на шпиль собора.
— Я готов, сударыня!
— Предлагаю пешком.
Они идут рядом. Костя ждет: не обопрется ли она о его руку. Но она смотрит на носки своих туфелек, морщит нос. Двумя пальцами, оттопырив мизинец, придерживает подол, в другой руке — зонтик. Костя готов нести его в зубах.
Пыль щекочет нос, оседает на губах. Людей на улице много, но все кажутся серыми, одинаковыми. И все-таки Костя после добровольного заключения едва узнает Сибирскую улицу.
У губернаторского дома похаживает военным шагом, волоча саблю, жандарм. Вот он остановился, замер, задергался и сказал:
— Р-р-р…
Лицо его перекосилось, рот провалился, выдулся, и жандарм ликующе чихнул:
— Р-рящ!
И выхватил из кармана платок, будто белый флаг. А с гербового медведя, что над парадным входом, потекла пыль.
Наденька не засмеялась. Все так же шла, не меняя шага, и белые перчатки ее бурели.
— Вчера, — заговорила она, — я много думала над вашими словами. Я очень плохо знаю жизнь, Константин Петрович, и до сих пор видела ее с одной стороны. Даже поручик Степовой, которому приходится иметь дело с крестьянами и мастеровыми, даже он судит с той же стороны… В детстве я плакала оттого, что тетка отхлестала по щекам гувернера. Жалела его. Заключенных в замок я жалеть не могу. И все же эти узкие каморки с клочком неба! Эти землистые, желтые лица. Эти детишки на каменных плитах…
Она опустила зонтик, чиркнула кончиком по мостовой.
— Какой-то бывший семинарист притворился сумасшедшим. Напугал всех. Но я видела его глаза и не поверила ему. И ваши слова, Костя, о маме вашей… Как-то очень больно отозвались… Это другая сторона жизни… Вы рассказывайте мне о ней!
— Я сам худо знаю ее, — ответил Костя, удивляясь, как легко поддержал разговор. — Я очень хочу узнать ее больше, — но как — не придумаю. Господам беллетристам я верю. Но одно дело — прочитать, другое — увидеть.